К самой себе Сашка такого отношения не прощала, требовала положенного ребенку внимания и заботы, хотя в конечном итоге все это и перекладывалось на широкие Мишкины плечи. С детства перекладывалось. Ее, Сашку-маленькую, надо было отвозить, встречать и ехать через весь город домой после занятий в детском театре-студии, где она числилась танцевальной примой, надо было шить сложные сценические костюмы, готовить правильную диетическую еду, собирать на гастроли, следить за безукоризненной белизной носочков, тапочек, юбочек… Она очень быстро привыкла быть примой, привыкла солировать, и это желание всегда быть первой перенесла во взрослую жизнь. Ну в самом деле, не может же прима носить старые вещи, доставшиеся от старшей сестры! Ей нужно все самое модное, красивое, изящное, соответствующее образу стервозной красотки. А в том, что была красива, Сашка не сомневалась. Она и сама себе жутко нравилась. В ее облике не было ничего от сложившегося стереотипа красоты – худой и костлявой девушки-модели. Казалось, наоборот, в ее теле вовсе не присутствовало никакого скелета, оно было не худым, а тоненьким, наивно беззащитным, приятно гуттаперчевым, готовым в любую минуту зажечься музыкой танцевальных движений, и в то же время присутствовала в нем какая-то необъяснимая агрессивная порочность, которая в сочетании с детской трогательностью и создавала образ ласковой стервы. Тоненькая ивовая веточка прекрасно может сослужить службу хлесткой безжалостной розги. Если эта надобность наступит, конечно.

Она никогда специально не училась стриптизу, но на работу в престижный ночной клуб ее взяли сразу, после первого же кастинга, хотя ни танцевать у шеста, ни эротично раздеваться под музыку Сашка не умела. Она и не удивилась, приняла все как должное, иначе и быть не могло. Удивилась только, почему этим обстоятельством так возмущена Майя, обожаемая любимая Майя, педагог ее детского театра, отставная сорокапятилетняя балерина, то ли подруга, то ли дуэнья, то ли наперсница – они и сами не смогли бы определить их отношений, – но так уж получилось, что ближе и роднее у нее никого на этом свете не было. Ну, может, кроме Мишки, пожалуй…

Ни семьи, ни детей у Майи не было никогда. Жила она в коммуналке в доме дореволюционной постройки, в огромной комнате с ширмами, веерами, старинной мебелью, дубовым рассохшимся скрипучим паркетом и тяжелой лепниной на потолке. Майя рассказывала ей, что родителей потеряла еще в раннем детстве и сердобольные соседки, пытаясь пристроить девочку и как-то сохранить за ней комнату, отвели ее в хореографическое училище. И маленькую Майю приняли. Не столько за способности, сколько из сочувствия к ее сиротству.

Ученицей она оказалась старательной, истязала себя до изнеможения, но особых талантов так и не показала. Честно протанцевав в театральном кордебалете до положенных тридцати трех лет и уйдя на пенсию, стала преподавать классический танец в детской студии, созданной тут же, при театре, куда и привели в свое время шестилетнюю Сашку. Вдруг удачно открылись в ней педагогические способности, вместе с режиссером Майя с азартом занималась постановкой детских спектаклей, довольно успешных, всегда аншлаговых. В театре проводила все свое время, так и живя бобылкой в своей огромной комнате в старинном доме, бережно сохраненной соседками. Маленькая, прямая, жесткая, всегда с одной и той же прической – туго стянутыми в крепкую фигу черными волосами, отчего ее смуглое лицо казалось тоже стянутым назад, вкупе с высокими скулами и узкими холодными глазами, Майя на фоне маленьких ангелочков в белых юбочках выглядела грозным Карабасом в женском обличье. «Веселова! Александра! Что ты мне опять нимфетку изображаешь? Тоже мне, Лолита нашлась!» – кричала она своим низким, чуть хрипловатым голосом на Сашку, которая никак не могла взять в толк, чего от нее хотят и кто такая эта самая Лолита, которая так не нравится ее преподавательнице. Постепенно Сашка каким-то своим детским чутьем распознала в Майе скрывающуюся за видимой жесткостью родную душу и потянулась к ней всем своим существом. Она буквально висла на ней, по-детски, искренне и преданно дружила, и, повзрослев, целыми днями пропадала у нее дома, читала ее книги, дружила с соседками, впитывала жадно в себя Майин мир. Ее как магнитом тянуло в эту коммуналку, к этой маленькой смуглой женщине, здесь она ощущала себя свободной и любимой, здесь можно было часами разговаривать обо всем, можно было просто и легко молчать, здесь всегда ее ждали, здесь было тепло, уютно и спокойно. В общем, повезло ей с Майей по-крупному, чего уж там…

«Надо пойти немного поспать, а то встану зеленая и вялая. Завтра трудный день, а надо еще как-то измудриться и успеть съездить к Майе, посоветоваться… Утром позвоню ей», – решила Сашка. Затушила сигарету, потянулась к форточке, собираясь выкинуть окурок, и вздрогнула от звука нежно зазвеневшего колокольчика «музыки ветра». В кухонном проеме, щурясь то ли от яркого света, то ли от сигаретного дыма, стояла Соня.

Соня

– Как накурено… – Соня помахала перед глазами ладонью, садясь на кухонную скамейку и осторожно, исподлобья глядя на дочь.

– Мам, ты почему не спишь? Все о статусе своем переживаешь?

– Ну зачем ты так, Саша… Не будь такой злой!

– Я не злая. Я и правда не понимаю, как можно переживать по такому ничтожному поводу.

– Ну почему же – ничтожному? Это сейчас тебе кажется, что повод ничтожен. А потом… Не знаю, как бы тебе это объяснить… Вот ты никогда не задумывалась, почему общество так трогательно относится к вдовам? Им сочувствуют, всячески помогают, опекают, как могут. Уважают, в конце концов. И звучит-то как достойно – вдова… Слышишь? А брошенная мужем женщина – она кто? Да никто! Мадам Брошкина. Предмет для злословия, сплетен и насмешек. А эта самая мадам Брошкина тоже, между прочим, остается один на один с жизнью и тоже нуждается и в сочувствии, и в поддержке, и в уважении… Лучше бы я осталась вдовой!

– Ну ничего себе! – чуть не задохнулась от возмущения Сашка. – Это что получается? Если отец больше не захотел обеспечивать твой статус, то пусть лучше умирает, да? Не доставайся же ты никому? А может, и нам с Мишкой и Машкой умереть, чтоб у тебя клейма «плохая мать» не было? Ну ты даешь, мам… Знаешь, у меня часто появляется чувство, что ты живешь не с нами, а сама по себе, в чудном таком стеклянном домике, и вроде как видишь все оттуда, и мы тебя видим, а вместе быть не можем… И есть ты, и нет тебя! Где ты, мамочка? Ау-у-у…

– Сашенька, поверь, что я в этом не виновата! – захлебнувшись собственным отчаянным шепотом, вжала ладони в грудь Соня. – Я уже родилась такой, в этом, как ты говоришь, стеклянном домике. И я к нему с огромным трудом приспосабливалась, не думай, что это было легко… Но у меня там, в этом домике, свой мир, свои ценности! И если я когда-нибудь и выйду оттуда, то просто погибну! Ты постарайся понять меня, дочь. Пожалуйста! Пожалей меня…

Соня тихо заплакала, дрожа губами, размазывая по щекам слезы тыльной стороной ладоней.

– Да ради бога, мам, пожалеть я могу, конечно. А вот насчет понимания… Зачем тебе вообще дети-то были нужны? Жила б одна, сидела и сидела бы в этом своем стеклянном домике, и никто бы не мелькал у тебя перед глазами! Ни я, ни Мишка, ни Машка… Ты знаешь, я б давно уже свалила отсюда, переехала к Майе, если бы не Мишка. Ты тут без меня ее окончательно загонишь!

Сашка говорила, все более повышая голос, не замечая Сониных горьких слез, почти кричала:

– Ты посмотри, посмотри на нее! Она ж забитая, запуганная, боится тебе слово сказать! У нее любовь, ей замуж пора идти, а она тебе признаться боится! Как же, мамочку она бросит! А в чем она ходит, ты вообще замечаешь? Одета как последняя бомжиха! А Машка? Она ж у соседей больше времени проводит, чем дома! Скажи, это я должна понимать?

Прибежавшая на шум заспанная испуганная Мишка вытащила Сашку из кухни, запихнула в комнату, от души поддав коленкой под зад, вернулась к дрожащей и плачущей Соне. Обнимала, гладила по голове, что-то ласково приговаривая, сама прикурила ей сигарету, щедро налила в стакан настойки пустырника, чуть разбавив водой, заставила выпить.

– Мишенька, ты ведь меня не бросишь? Ты ведь никуда не уедешь от меня, правда? Я без тебя не смогу, не справлюсь, – приговаривала Соня, всхлипывая, следя глазами за ее суетой.

– Конечно, мама, мы же вместе, мы справимся…

Мишка отвела ее в постель, уложила, укутала, посидела рядом, похлопывая по боку, как ребенка. Когда Соня уснула, вернулась к себе в комнату. Сашка спала как убитая, чему-то улыбаясь во сне, рука ее была красиво закинута над головой, волосы разлетелись по подушке, переливались глянцем в еще слабом утреннем свете.

– Стриптизерша, мать твою… – неожиданно зло прошептала Мишка, – ремнем бы тебя отстегать по твоей красивой заднице…

Игорь

Он давно уже не спал, лежал не шевелясь, наблюдая за Элей, которая старательно, сведя к переносице белесые бровки, гладила его единственную рубашку. Каждый вечер она ее стирала, а утром гладила. А еще каждое утро она варила ему кашу, заставляла съесть, а вечером кормила ужином, сидела рядом, подперев рукой пухлую щечку. А раньше он и не знал, что счастье бывает таким. Когда просто можно смотреть, как женщина гладит твою рубашку, как солнечный луч падает на ее светлые волосы, и знаешь, что можно позвать, и она оглянется, и обязательно улыбнется, и засияет глазами в обрамлении белесых ресниц… Наверное, это как-то по-женски некрасиво, когда ресницы совсем белые? Ерунда какая. Ему вот ужасно нравится!

Господи, за что ж ему такое счастье? Кто он вообще такой? Сонин муж? Отец троих детей? Измотанный работяга-извозчик, насквозь пропахший бензином? Оно, это счастье, свалилось как-то сразу, неожиданно и бурно, как снежная лавина, которая снесла на своем пути и привычно-тягостное чувство долга, и ощущение собственной никчемности, незначительности, убогости. Он давно уже убедил себя, что его личное, Игорево счастье и в самом деле заключается в том, чтобы материально обеспечивать комфортное Сонино одиночество, приносить себя в жертву, работать, чтобы дать душевный покой своей необыкновенно хрупкой, красивой, умной, тонкой, ранимой жене.