Во время следующей утренней прогулки с Ласснером они бродили вокруг Арсенала, дети играли здесь в снежки. Присутствие Ласснера наполняло Элен радостью, вдохновением, желанием нравиться и очаровывать. Всегда такая неуверенная в себе, убежденная в своей неполноценности, неспособная преодолеть замкнутость, она теперь вдруг обнаружила, что вся ликует от счастья. Элен никогда не думала, что сможет так радоваться жизни, обрести душевное равновесие и гармонию. Когда утром перед отъездом в Милан Ласснер зашел к ней и обнял за плечи, она вся задрожала. Он привлек ее к себе и стал целовать в губы, в глаза долгими, горячими, волнующими поцелуями. Элен нравилась его нежность, его прикосновение к груди, бедрам, ласка этих умелых рук. Потом он шепотом сказал ей, что вернется очень скоро, как только устроит свои дела в Милане, и не станет задерживаться там ни на минуту.


Декабрьские дожди разрисовывали воду в каналах зыбкими узорами. Яркие витрины магазинов, украшенные картонными позолоченными звездами и гирляндами крошечных разноцветных лампочек, не смогли придать праздничный вид городу, над которым нависли тяжелые тучи.

По дороге к мадам Поли Элен не без опасения зашла на почту. Она старалась убедить себя не думать об Андре, не поддаваться неясному чувству тревоги. Ей вручили только письмо от матери; и, сразу же почувствовав облегчение, Элен прочла его на улице, укрывшись под зонтиком. Ее мать не понимала; почему Элен живет в Венеции, не верила в то, что дочь устала, переутомлена и потому сменила обстановку… Однако не это было важно. Элен мучило другое: как Андре отнесется к ее молчанию. Да и как ответить на его письма, которых она не читала? Значит, надо ждать. Ждать и бояться. Ведь теперь в ее жизни появилось нечто дорогое, и это дорогое нужно было защищать.


Мадам Поли сидела за роялем с длинной сигаретой во рту, утопая в облаках табачного дыма. На ней было просторное кимоно, украшенное видами Японии, причем самыми избитыми: гора Фудзи, тории[11] и пагоды.

— Вы, конечно, не любите музыку.

— Напротив, мадам, люблю. Я когда-то даже играла на рояле.

— Неужели? — презрительно спросила мадам Поли. — Ваши родители имели возможность учить вас музыке? Я думала, что они небогаты.

— В нашем городе была бесплатная музыкальная школа.

Элен сочла излишним рассказывать о там, что, когда она была девочкой, отец, видя ее любовь к музыке, взял напрокат старое пианино, с которым потом пришлось расстаться — мать ругалась из-за «этого шума» и устраивала мужу нелепые сцены. Отец Элен, служивший на железной дороге, был человеком довольно ворчливым, однако всегда уступал жене, лишь бы его оставили в покое.

— Понимаю, но эти, конечно, не то, — сказала мадам Поли. — А я училась у Торрелли. (Элен не стала спрашивать, кто такой этот Торрелли.) Он уже умер. Не будем об этом. Но как бы то ни было, я страстно любила петь. Могла бы стать певицей. Вас это удивляет? Да, я могла бы стать неплохой певицей.

Мадам Поли по-прежнему сидела на табурете, слишком маленьком для ее обширного зада. Она бросила сигарету в медную вазу и решительным движением, от которого зазвенели ее браслеты, высвободила кисти рук из просторных рукавов кимоно. Затем уверенно взяла первые ноты и спела арию Керубино из «Женитьбы Фигаро», раскачиваясь перед клавиатурой. Голос ее приятно поразил Элен.

Solo ai nomi d'amor, di diletto

Mi su turba, mi s'altera il petto

E a parlare mi sforza d'amore

Un desio, un desio ch'io non posso spiegar![12]

Закончив, она повернулась к молодой женщине. Та стала искренне хвалить ее пение. Мадам Поли жестом оборвала Элен:

— Оставьте ваши восторги. Меня они, знаете ли, мало волнуют.

— Но вы прекрасно пели!

Вот те раз! Казалось, мадам Поли готова была зарыдать! Слезы блестели в ее маленьких глазках, потерявшихся на бледно-розовом жирном лице. Затем она встала, отодвинула табурет и тяжелой, но величественной походкой, гордо подняв голову, словно покидая сцену под гром аплодисментов, подошла к дивану и легла, обмахиваясь веером с нарисованным на нем быком.

Элен еще раз сказала, что пение ей очень понравилось, она говорила убежденно, и на этот раз мадам Поли не прерывала ее — она зажигала сигарету.

— Благодарю вас, — холодно сказала она. — Я пела — конечно, уже давно — в театре Сан-Карло, в Неаполе. Вы не представляете, как принимала меня публика! Конечно, мне не надо было бросать карьеру певицы. Но я вышла замуж за человека, не понимающего красоту… Признаться, я даже не была в него влюблена. Не знаю, что меня толкнуло на это?

Она вполголоса снова пропела: «И томлюсь, и томлюсь я от слова «любовь», но остановилась, угрожающе нацелив на Элен свой мундштук. Ее глаза превратились в твердые и острые камешки.

— Я смешна, не правда ли? Знаю, чего стоят ваши комплименты! Вы думаете: старая сумасбродка! И вы правы. Так замолчите же! Я вижу вас насквозь! А впрочем, мне нет надобности читать мысли других. Я сама лучше всех знаю, что погубила свою жизнь.

5

В тот же вечер у Элен был урок с Марио, по дороге она думала о том, что постепенно стала лучше понимать мадам Поли, ее резкие выходки. Теперь она знала, что виной всему ее неудовлетворенность: «Я погубила свою жизнь». Эти полные горечи слова запомнились Элен.

Марио знает, что может рассчитывать на полную снисходительность своей учительницы; он старается очаровать ее: опершись головой на руки, он притворяется, будто слушает урок, изображает похвальную сосредоточенность, на самом же деле его больше интересуют шум на улице, крики друзей, играющих поблизости на сатро[13]. Втайне от матери он держит котенка, которого нашел однажды по пути из школы (Адальджиза не терпит в доме животных); мальчик крадет для него молоко, рассказывает Элен о том, как ему приходится хитрить, обманывая взрослых, и заботиться о друге, вовлекает ее в заговор, подмигивая, когда в комнату заходит мама. Своего питомца он назвал Кассиусом Клеем в честь американского чемпиона мира по боксу — своего кумира — и уверен, что он станет воинственным котом, способным «уничтожить» всех соседей-соперников. Сейчас Кассиус, не подозревая о своем высоком предназначении, спит в подвале в мягком гнездышке из старых тряпок. Марио лучше всего усваивает английские слова, относящиеся к его подопечному: «My cat is white and black» или «Milk is good for my cat»[14].

Он забавляет Элен, знает, что нравится ей, и, пользуясь этим, старается освободиться пораньше и убежать к приятелям.


Уже темнеет, когда Элен возвращается домой. Странно, что в мастерской еще горит свет. Пальеро срочно доделывает к завтрашнему дню столик — давний заказ. Дрова в камине уже прогорели, но раскаленные угли еще краснеют.

— Уго-то, значит, уехал, — сочувственно говорит ей Пальеро, словно знает об их отношениях.

Она немного смущается, но он добавляет:

— Все та же история со Скабиа.

— Какая история? — спрашивает Элен.

— Убили помощника прокурора в Милане. Вы разве не помните?

— Ах да…

На самом же деле она мало что знает об убийстве Скабиа и никогда не говорила об этом с Ласснером, но теперь Элен кажется, что это событие касается лично ее. Разве не оно разлучило их? Правда, разлука будет короткой, но все-таки Элен немного растерялась, замкнулась в себе, почти не замечая того, что происходит вокруг. Весь день, даже у мадам Поли после той странной сцены у рояля и потом, когда Элен читала ей страницы из Валери, она чувствовала Ласснера в себе, словно ребенка под сердцем. Подойдя к камину, она спрашивает Пальеро:

— Он поехал потому, что ведется следствие, правда?

— Конечно, вы же знаете, у него здесь столько работы, этот отъезд совсем некстати.

— Понимаю, — произносит она, глядя, как Пальеро покрывает столик коричневым лаком.

— Он не собирался связываться с полицией, но ему написала вдова Скабиа. Ну он и решил поехать.

Потом Пальеро говорит о первых фотографиях, сделанных Ласснером для альбома, хвалит те, на которых снята Элен.

— Поднимитесь, если хотите. Я их видел, Они готовы. Лежат на столе.

— А дверь открыта?

— Ласснер никогда не запирает двери. Из принципа. Странные у него принципы. Однажды ночью в Милане он вернулся домой и застал у себя в постели влюбленную парочку, какие-то шведы, хиппи. И представляете — не выгнал! А сам пошел ночевать к другу-художнику. Потом ему пришел огромный счет за телефон. Эти кретины в его отсутствие часами говорили с Гётеборгом.


Дверь на третьем этаже действительно была открыта. Элен, войдя, зажгла свет и увидела на стене увеличенную фотографию мотоциклиста в шлеме. Она не поняла, чем интересен снимок, и все же ей был неприятен этот острый, полный бешеной злобы взгляд. В комнате мебели было мало. На длинном, грубо сколоченном столе разбросаны фотографии. На некоторых из них она узнала себя: с кошкой, добродушно и снисходительно позволявшей себя гладить, перед витриной с долговязыми деревянными манекенами в женском белье. Элен стоит на снегу и, поеживаясь от холода, с завистью рассматривает манекены — этот контраст не лишен юмора.

Самая выразительная из ее фотографий была сделана во время их второй прогулки, неподалеку от Арсенала. Объектив схватил то мгновение, когда Элен почему-то оглянулась, Элен уже не помнила почему. Подбородком касаясь плеча, она смотрит со снимка потемневшими глазами, будто ее преследует какая-то скрытая, но вполне реальная опасность. Неужели эта встревоженная женщина — она? И что могла она увидеть в тот миг, что так резко изменило выражение ее лица? Элен внимательно разглядела и другие фотографии, которые Ласснер сделал незаметно для нее. Значит, такою он видел Элен — изящная и стройная фигура, немного грустное лицо, порой озаренное улыбкой, как на фото с кошкой или у лотка, где она покупала фрукты.