Помню, упал в собственном подъезде, долбанулся о какой-то крюк в стене, а может, об угол почтового ящика. Упал и раскровянил щеку – сильно. Обычно в отключке я домой не прихожу. Иногда дня по три, а то и больше дома не бываю, что правда, то правда. То есть живу на стороне столько, чтоб в себя прийти. И каждый раз, конечно, сцены. «Мы тебя по моргам, больницам милициям ищем, а ты!..» Ну и так далее. А что меня искать. Я тот пес, который гуляет сам по себе. Природа у меня такая! А они: «Ты должен ночевать дома! В любом виде приходи, но приходи!» Вот я и пришел. И звезданулся о крюк. Лежу на полу, вся морда в крови и руки тоже. И тут вдруг вспомнился совершенно не к месту материнский голос: «Кортасар говорил, что кровь пахнет гелиотропами и прибрежными болотами». Господи, ну зачем русскому мужику знать про неведомую траву гелиотроп? И так поэтично все, что от злости слезы подступили. Как на грех, Люба пошла вниз за почтой. А дальше вопли: «Тебя ранили, порезали, избили? До чего ты дошел? Только не плачь! Лежи здесь, я вызову “скорую”!»

Из моих слов можно представить, что мы живем вместе с матушкой. Нет. У Любы квартирка в Пожарском, а мой родной дом на Чистых прудах. Но мать моталась к нам так часто, что все изгибы нашего бытия ей были известны. К тому же есть телефон, мерзкое изобретение человечества. Минута, и мать уже ловит машину и летит к нам в Пожарский на всех парусах. С моей Любочкой они совершеннейшие единомышленницы.

Про Любу, как и про армию, мне говорить трудно. Она хороший человек. После моих угаров, когда точит стыд – мерзкая штука, – я со всей очевидностью понимаю, что она очень хороший человек. Поэтому и молчу, и не иду на контакт. И она молчит. Что нового можно сказать друг другу? Люба за семью и чистый быт. Все женщины мира за семью и чистый быт. Будь их воля, они бы всех мужиков спеленали, потом уселись на эти мумии, кормили с ложечки и говорили, как они их любят. На ночь можно и распеленывать.

Ну хорошо, я не прав. Да, я испортил ей жизнь. Да, она меня любила, а я все испортил. Дальше что? Ничего изменить я уже не в силах. Если тебе так легче, то я согласен прыгнуть с десятого этажа. Спрашивал, не хочет. Говорит, что ТАК ей легче не будет.

А Сашку я люблю. Люба говорит, что я зло на ней срываю, а это нечестно, ребенок перед тобой беззащитен. Можно подумать, что я сам этого не знаю. Я каюсь, я плачу, и слезы мои пахнут гелиотропом и прибрежными болотами. Нужен ребенку такой отец? Ни в коей мере. Любочка с маменькой моей его вырастят и выучат. И хорошо, что не мальчик. Пить не будет. Хотя жизнь сейчас такая зараза, что ничего нельзя предсказать.

Может, я излишне жесток? Не знаю. Может быть, я пью больше по привычке? И не каждый раз водка дает избавление от… не буду писать – чего. Пьющий меня сразу поймет, не пьющему не объяснишь.

Потом мать принялась меня лечить. Я должен был три раза в день принимать с чаем какие-то гомеопатические шарики. Это, дескать, народная медицина, совокупленная с последним словом науки. Шарики уничтожают зависимость от алкоголя, после них совсем не хочется пить. Покупалась эта панацея на площади Маяковского в какой-то частной лавчонке. Уже одно это не вызывало у меня доверия. Но об этом разговор дальше. Вначале мать давала мне эти шарики тайно, для чего переехала к нам на жительство. Мне она сказала, что собирается делать у себя ремонт. Промаявшись у нас два месяца, мать устала и решила взвалить эту обязанность – подсыпать шарики в чай – на Любу. Та категорично отказалась. И не потому, что с утра до ночи пропадала на работе. Если б она в эту гомеопатию поверила, то с работы ушла, в этом я совершенно уверен. Хотя как бы мы жили на мою тощую и эпизодическую зарплату – ума не приложу.

Шарики были рассекречены. Мать каждый день звонила мне утром и вечером с напоминаниями и составляла какой-то неведомой график моей жизни, по числам – когда пил, сколько дней, какое количество шариков мне надлежит бросить в чай, суп или кофе. Дурдом! Я не выкидывал это гомеопатическое добро в помойку, я честно старался соблюдать предложенный режим. Я видел, как для матери (не для меня!) это важно. Но одно дело – видеть, а другое – просто жить. Работа у меня такая, что я все время с людьми. И у меня много друзей. И трезвенников среди них нет. И подробность с белыми глупыми шариками мне осточертела.

Продолжалось это почти год. И весь год мать вела со мной увещевательные разговоры. Там было много призывов, примеров из жизни великих, но всегда удручающе точно просматривался костяк разговоров: «Любочка тебя бросит. Ты сопьешься и умрешь под забором». Разговоры были скучными, но что удивительно, мать всегда точно угадывала мои мысли. Собственно, это были не разговоры, а монолог с единственным зрителем – мной.

– Любочка тебя бросит. Ты будешь бомжевать и валяться под забором.

Я молчу и думаю: «Как же я буду бомж, если я в твоей трехкомнатной прописан?» И она тут же:

– Ты, конечно думаешь что в бомжи не попадешь, потому что я тебя из собственного дома никогда не выпишу. Но я не вечна. Матери, знаешь ли, умирают.

Я тут же про себя с ехидцей: «Пошло-поехало, любимая тема. Как в опере, честное слово! Посмотри на себя и на меня, я в свои двадцать девять живой труп, а ты в пятьдесят – кровь с молоком. Ты вечная, как скульптура Родина-мать». И вообразите, она тут же в ответ:

– И не смотри, что я хорошо выгляжу. Каждый твой загул – это моя аритмия, моя бессонница, мой расстроенный желудок. Я все время в состоянии медвежьей болезни. Но медведей хоть не рвет на нервной почве. Хотя кто их знает, может, и рвет. Объясни мне, сын, откуда у пьяниц силы берутся? Я думаю, что, проспиртовавшись, они превращаются как бы в растения и продолжают шуметь листвой при любых обстоятельствах. Я умру, а ты, так же шелестя, пропьешь мою квартиру.

Мне хочется крикнуть: «У меня таланта не хватит перевести метры в рубли! Я перед миром растерян. Так что живи и не волнуйся!» Конечно, я промолчал, но ей и не нужен мой ответ.

– Сам-то ты, конечно, не сможешь квартиру пропить. Ты совершенно непрактичен. Без меня ты даже обменять ее на меньшую не сможешь. Но найдутся помощники.

И так по кругу, до бесконечности, пока не взвинтит себя до слез. Плачет и упрекает меня в том, что я с ней спорю – не на словах, конечно, а всем своим видом, тупым взглядом, образом жизни и сцепленными в замок пальцами.

А Любочка пела свою песню: «Кодироваться тебе надо, кодироваться… У меня есть замечательный врач. Он лечит очень богатых людей. Богатые тоже плачут, и у них тоже есть пьяницы. Кодирование дает замечательный результат. Говоришь, не получится? Но попробовать-то ты можешь? Ты ведь измучил нас до крайности. Ты погибаешь, погибаешь!..» Так и жил между двух огней.

А потом случился день, или вечер, а может быть, вообще ночь. Я уже от мужиков знал – ищут меня. Мать висит на телефоне, Любочка обегает общих друзей. И еще сказали – Саша заболела, вроде ангина с высокой температурой. И с Юлией Сергеевной что-то случилось (так зовут мою мать), то ли упала, то ли с сердцем.

Доехал до дому, иду к подъезду, слышу, кто-то за мной торопится, прихрамывает. Оглянулся – мать. В лифт вошли молча, даже не поздоровались. Я нажал на кнопку, лифт пополз вверх. А мать отвернулась от меня, привалилась щекой к стенке и заплакала. Тихо так заплакала, и никакой позы, только щека дергается. Я и не замечал, что у матери такие мягкие, дряблые щеки. И еще хромает. Что с ней случилось? Обострение артрита или правда упала? А ну как и впрямь помрет.

Мы вошли в дом, и я сказал Любочке: «Ладно, кодируйте. Я согласен».

6

Историю нашу можно начать с того, как высокое посольство князей Василия и Семена Ряполовского вместе с дьяком Федором Курицыным в…… год от Рождества Христова (читай, в 1494 году) прибыло в Вильну договариваться о сватовстве княжны Елены, старшей дщери Иоанновой, и великого князя Литовского, Русского и Жомотского Александра Казимировича. Личным толмачом дьяка Курицына был никому не известный флорентиец Паоло, для которого и латынь, и русский язык были родными. О причине этого феномена мы расскажем в своем месте.

Однако такое начало, хоть сватовство и есть в некотором смысле ключ к нашей истории, ничего путного не сулит. Русское посольство принимали пышно, но о сватовстве не договорились, не сошлись в цене. Гораздо важнее для нашего повествования объяснить, как занесло в Вильно Паоло и какое он имел отношение к Курицыну.

Первая встреча маститого дьяка (по-нашему, считай, министра иностранных дел при дворе Ивана III) и мальчишки-итальянца случилась спустя неделю после того, как посыльный царя Юрий Траханиот привез из Италии в Москву мастеровых людей: каменщиков и рудников. Уже был возведен славным муролем, то бишь архитектором, булонцем Фиорованти белокаменный Успенский собор, и не менее славный венецианец Марк возвел на царском дворе палату, названную впоследствии Грановитой, и теперь за Архангельским собором возводили каменный дворец для царя Ивана и семейства его. Работы было много, и вновь прибывшие иноземцы тут же были приставлены к делу.

В весенний день, погожий и свежий, дьяк Курицын, любопытствуя, забрел на строительную площадку, очень ему хотелось посмотреть, как работает нововведение – особое колесо, которое с легкостью поднимает наверх кирпичи. На подходе к строительству Курицын услышал громкую ругань, итальянская речь булькала, как горячая каша в котле. Ругани вторил голос переводчика, и поскольку он был мелодичен и совершенно лишен злобной и обиженной окраски, которой речь итальянца мастерового, то во всем это был скорее не назидательный, а комический эффект.

– Ты что намешал, пащенок? – мелодично взывал переводчик к лохматому, испуганному и подобострастно скособоченному парню. – Это известь, по-твоему? Раствор должен быть клеевит, мешать его надо густо! Нас зачем сюда привезли? Учить! А что я скажу, если ты не учишься? Да за такую работу я имею право вычесть из твоего жалования сколько пожелаю. А я могу пожелать очень много.