– Матушка, что вы, успокойтесь! – взмолилась Елена.

Если приказчик сразу не выпустил из рук бархат, то не иначе как с перепугу. Он отпускал ткань, как мерил – длину за длиной, и ткань цвета крови волнами укладывалась у царицыных ног.

– А вот и отдашь, вот и отдашь, – приговаривала Софья. – Такие бархаты не про твою честь. Гранатовый цвет – царский!

– Матушка, если вы хотите непременно гранатовый – ваше право. Я себе смарагдовый цвет возьму. Государь сказал – выбери, какой пожелаешь.

Волошанке-негоднице он сказал, а про царицу, законную хозяйку всех богатств, позабыл! Последняя мера бархата легла у Софьиных ног, она отерла вспотевший лоб и сказала с придыханием:

– Какой пожелаешь? А что это тебе вздумалось что-то желать? И как ты посмела к государю идти со своими глупыми желаниями. Хочешь подарок получить – жди своего часа. Если не терпится, то попроси. Но у меня, слышишь, у меня! – тяжелой от перстней рукой Софья то тыкала себя в грудь, то грозила Елене, то негодующе и брезгливо показывала приказчику – пошел вон! А тот, дурак, стоял столбом, запустив глаза в цареву грамотку, где перечислены были еще и сукна, и тафта на полавочники, и безделушки для юного князя.

И вдруг Софья успокоилась. Как озарение пришла к ней простая мысль, что криком ничего не добьешься, что против Елены и пащенка ее действовать можно только лаской, приветом и интригой. Да и что в самом деле она раскудахталась? Кто посмеет оспаривать царев приказ? Что написано, то написано.

Тихой яркой змейкой вползла Елена в сердце Ивана. На Руси говорят – жалеет, значит, любит. В любовную страсть мужа Софья не верила. И не потому, что Иван старик – пятьдесят пять лет. Женским своим чутьем Софья угадывала, что прекрасный пол и раньше занимал в жизни мужа мало места. В постели он был прилежен и ласков, но, справив мужскую нужду, тут же засыпал, для того чтоб на утро забыть все, что было ночью. Голова Ивана была заполнена делами государственными. Но о безвременно ушедшем сыне он скорбел, и часть этой скорби изливалась на пригожую невестку и малолетнего внука.

Наверное, как-нибудь ввечеру, усталый после дневных дел, а может быть, отстояв вечерю и оттого проникнутый святыми мыслями, заглянул царь в светелку Елены, увидел, как почивает внук, или застал Дмитрия за чтением книг, до которых, говорят, двенадцатилетний отрок очень прилежен. Неважно, что размягчило сердце Ивана, когда он велел отписать Елене грамотку, мол, придут товары ганзейских купцов, выбери себе подарочек, погрей душу.

– Возьми смарагдового бархату, – милостиво сказала Софья. – Хватит тебе тусклые, вдовьи тона носить. А этот – гранатовый – оставь. Красный цвет царице больше к лицу, чем прочий.

Уже в дверях она сказала дворецкому:

– Я сюда опосля зайду. А ты смотри, все точно по грамотке выдай.

Распорядилась, словно дворецкий мог поступить иначе. Да не приведи господь! А может, государыня боится, что княгиня Елена лишнее унесет? Дворецкий тут же отогнал от себя крамольные мысли.

13

Федор Васильевич дунул на свечу: всё, спать! Нечего добро переводить и трудить глаза, и так зрение ослабло. Написанное приходится держать на расстоянии вытянутой руки. За окном вьюжило, ветер подвывал тонкими, детскими голосами. В горнице было душно. Сидор явно перетопил печь. Угарного духа не ощущалось, и то хорошо.

Он сам взбил подушку, поправил перину. Позови Сидора готовить постель, он разговорами замучает. А про его недужный бок и ломоту в ногах все досконально известно. И цена на говядину его не интересует. Вот и улегся, вот и ладно… Курицын старался думать об обыденном, чтоб отогнать тревожные мысли. Уже третий день ждал он человека из Новгорода, а тот все не являлся. Тихо заскрипели половицы в сенях, будто бы звякнуло что-то – колоколец? Курицын поднял голову над подушкой. Нет, это Сидор пошел по нужде.

Сколько говорено было – все важные встречи только днем! Ночная Москва не для тайных встреч, и посыльный из Новгорода знал это неукоснительное правило. Ночью на всех заставах рогатины, стража жжет костры, по улицам бродит сторож с колотушкой. Каждый спросит: «Кто таков? Что делаешь на улицах в поздний, воровской час?» Гридя Клоч давно предупредил, что соглядатаи завелись не только у митрополита Геннадия в Новгороде, но и здесь, в Москве. Задурил Геннадий священству голову словами о еретиках. Теперь с любого бока должно ждать беду.

Опять Сидор шуршит за стеной – проверяет припасы. Он давеча говорил, что Самсонка, новый слуга, подворовывает. Ну и пусть его, хоть наестся вволю. Худой ведь, аки смертушка. Если бы посыльный явился в ночи, то первым делом залаяли бы собаки.

Перина была, что твой океан, в ней и потонуть можно. Женино приданое, из пуха чижика… Курицын не любил спать в такой мягкости, но намедни лекарь, ощупывая застуженный в дороге бок, строго рекомендовал ночное тепло: либо на печь полезай, либо хоронись в самом теплом укрытии. Теплее не придумаешь… Федор Васильевич как-то наскоро, неожиданно забылся сном. В этот момент собаки и залаяли. Он сразу сел и стал искать ногами теплые войлочные сапоги.

Послышался звук открываемого запора, звякнула цепь.

– Сидор, запали свет, – крикнул Курицын.

– Уже запалили, учитель, – раздался звонкий голос из сеней, дверь распахнулась и перед Курицыным предстал Паоло, бобровый воротник его шубы блестел масляно, глаза возбужденно сверкали.

Обнялись.

– Мальчик мой! Как я рад тебя видеть! Думаю, что это собаки взлаяли и сразу смолкли? Значит – свой. Почему пришел так поздно?

– А днем не выберешься никак.

Паоло сбросил шубу, под ней оказался русский кафтанец на пуговицах, нарядный, украшенный по подолу серебром и подпоясанный кушаком.

– Эк тебя вырядили! Расхотелось носить флорентийскую одежду?

– А там ее никто не носит. Даже Анастасию обрядили в русский сарафан.

Про Анастасию, комнатную служку царицы, уже говорено было в нашем повествовании. Была та Анастасия умна, пронырлива и верна хозяйке, как верны нам бывают собственные части тела.

– Есть хочешь?

– Не-ет. Я сыт. Вот если выпить чего горяченького.

– Взвар есть на зверобое. Меду Сидор не пожалел, пересластил, как ты любишь. Еще не остыл, наверное.

Сидор принес медный, обернутый полотенцем чайник, две деревянные чаши. Паоло звонко прихлебывал взвар, словно питье было обжигающее горячим. На Курицына он не смотрел, явно не зная, с чего начать рассказ, а потом заговорил сразу на высокой ноте, словно оправдываясь:

– Вы не подумайте чего, я там хорошо живу. И камора у меня своя. Хорошая камора, только окно очень маленькое. И затянуто бычьим пузырем, слюдины пожалели. Дует из того окна, как из погреба. Так что проводить свой досуг разумно, как учил мой синьор, весьма затруднительно.

– Я тебе с Сидором одеяла пошлю. Хочешь на заячьем меху, хочешь на куньем. А можно и оба два послать.

– Спасибо. Только пусть передаст потаенно. Анастасия прознает и разнесет по всему свету, Курицын, де, воспитаннику теплое прислал. А самой это может не понравиться.

«Сама», как понял Курицын, была царица.

– Она тебя не обижает?

– Не-ет. Она добрая. Иной раз встретит где на лестнице, обязательно скажет: «Ты сегодня зайди ввечеру, поиграешь перед сном». А потом и забудет. Я теперь на флейте в другом месте играю. Меня к себе княжич Василий зовет. Вся его компания собирается и просит: «Сыграй грустное, про любовь. Или сыграй веселое, танцевать будем». Странно они танцуют, как скоморохи. Во Флоренции и Венеции совсем не так танцевали. А эти дурят, как малые дети, но потаенно. Боятся, чтоб царице-матушке не донесли. Ей, пожалуй, и не понравится, что княжич танцует, как простолюдин.

– К тебе в компании князя Василия хорошо относятся?

– Я для них слуга.

– Так, может, домой вернешься?

– Царица не отпустит, – уверенно сказал Паоло и усмехнулся, мол, что ж ты, такой умный, а простых вещей не понимаешь – если Софья что-то или кого-то взяла себе, то уж назад не отдаст.

– Но ведь на половине царицы, считай, разместилась сама Италия. И язык, и обычаи. Это твоя родина.

– Русь моя родина, – строго сказал Паоло. – Сама совсем обрусела, но только не душой… а как бы это сказать, повадкой. И все подчеркивает, что воспитывали ее в вере истинной, а сама просфору гастией называет. Будто я не знаю, что ее воспитывали униаты.

– Униаты тоже люди, – примирительно сказал Курицын. – Православные подписали унию и ушли под власть Рима, чтобы туркам константинопольским противостоять.

– Это понятно. Надо было всему христианству объединиться. Но почему обязательно под властью Рима? Католики тоже могли подписать унию и уйти под власть патриарха.

Курицын расхохотался.

– Ты когда успел стать таким православным ортодоксом?

– А кем же на Руси еще можно быть?

Умен мальчик, ничего не скажешь. Курицын помолчал.

– А вчера позвала меня… Я думал играть, уж флейту достал, а она знак ручкой сделала – не надо, и давай по-итальянски трещать.

– «Трещать» – не гоже говорить о царице. Она беседовала, толковала, говорила о том о сем.

– Вначале о том о сем, а потом о дьяке Курицыне. Дескать, уж неделя, как он приехал из Венгерского государства. Спрашивала, видел ли я вас аль нет. Будто не знает. Анастасия бы ей сразу донесла. Она и раньше про вас выспрашивала. Все интересовалась – не волхв ли дьяк Курицын? И еще спрашивала, как я у вас тут бытовал да какие разговоры разговаривал и какие книги читал. – Видя, что собеседник встревожился, Паоло поспешил добавить: – Но я ничего лишнего не сболтну, вы же знаете. Это надо придумать такое – «волхв». Мы же не язычники! А книги я у вас читал известно какие – часослов и псалтырь.

– Правильно ответил. Но тебе надо читать и другие книги. По-русски ты трещишь как скворец, а пишешь как отрок неразумный, который только и умеет, что буквы разбирать. Ты должен упражняться ежедневно.