– Но я не хочу так, мадам, – сказал он даже как-то злобно. – Мне желательно, чтобы вы поборолись и уступили после борьбы. Чертовски приятно будет видеть ваше падение после долгих мук. Завтра я уезжаю в Вену и через месяц вернусь. Вот тогда мы и решим, чего стоит ваша любовь к адмиралу и ваша привязанность.

Он резко оставил меня, отошел в сторону, несколько раз плеснул холодной водой из фонтана себе в лицо.

– Вы почти жестоки, – заметила я тихо.

– Да. Я люблю сначала вызывать угрызения совести, а потом побеждать их.

Какое-то время прошло в молчании. Я довольно быстро успокоилась, чувствуя себя немного оскорбленной. Но, кроме этого, меня занимала еще одна мысль. Какая я женщина? Холодная или чувственная? Я ужасно хотела это знать. Это помогло бы мне понять, почему отношения с Франсуа у меня не складываются…

Граф д'Артуа подошел ко мне, галантно поцеловал мне руку.

– Простите, я, кажется, наговорил лишнего. Никогда не верьте мне, дорогая. Ведь я почти люблю вас.

– Скажите, – прошептала я очень неуверенно, – как вы думаете, я чувственная женщина?

Я была готова сгореть со стыда за то, что произнесла подобные слова, и в то же время сгорала от желания услышать ответ. Граф расхохотался, услышав мой вопрос, и, быстро наклонившись, поцеловал меня.

– Вы прелесть, Сюзанна. Но вас не должны Мучить сомнения.

– И… что же?

– Вспоминая свой немалый опыт, дорогая, я могу сказать, что вы одна из самых чувственных женщин, каких я только знал. Ваша кожа, – он нежно провел пальцем по моему плечу, – она на редкость отзывчиво чувствует ласку. Вы способны воспламениться в самых неподходящих местах, и, переживая наслаждение, вы отдаетесь ему целиком, забывая о предрассудках. Да, в моих руках вы стали бриллиантом, и я сейчас могу чувствовать гордость ювелира… Но у вас есть одна особенность.

– Какая?

– К вам нужен ключ, – улыбаясь, произнес граф. – Когда ключ подобран, вы открываетесь легко, как шкатулка с секретом.

– И вы знаете, что это за ключ?

– Да.

– Может, вы скажете мне? Я об этом ничего не знаю.

– Вы просто еще не понимаете себя. А ключ… – Принц нахмурился. – Вы думаете, я настолько глуп, чтобы дать вам возможность быть счастливой с другим?

Я пораженно слушала его, со страхом понимая, что действительно в любви физической была счастлива только с принцем. Ни с кем другим, ни разу, никогда… У него есть ключ. Стало быть, я вечно буду только разочаровываться?

– Да, вы обречены, – продолжал он, словно угадав мои мысли, – обречены разочаровываться. Только один ключ заставит вас вибрировать от страсти. Знаете, любовь – это, в сущности, эмпатия, совпадение пульсации двух тел. Вы созданы для меня до тех пор, пока…

– Что?

– Пока не найдется другой такой, как я. Но, – добавил он коварно, – я уверен, что являюсь единственным и неповторимым. Смиритесь, дорогая. В конце концов, я не из последних.

Он приподнял шляпу.

– Прощайте, моя прелесть. Через месяц я зайду к вам с визитом, и тогда мы поговорим об этом подробнее.

Он ушел. Удивленная и расстроенная, я присела на каменную скамью. Ключ, счастье, эмпатия… Между мной и Франсуа это отсутствует, наверное. Но почему же я так хочу быть с ним, слушать его, знать, что он принадлежит мне? Может, по той причине, что встречаю сопротивление, а препятствия и разлука только усиливают любовь?

Хотя, в сущности, странно говорить о любви после того, что сейчас было… Как всегда, граф д'Артуа знал меня лучше, чем я сама. Ему неизвестны мои мысли, но он прекрасно знает мои чувства. Это позволяет ему влиять на меня, как гипноз, как магия.

Внутреннюю гармонию я утратила. Тело жило желаниями, а на душе были только пустота и тоска.

3

Столица Пьемонта Турин в конце XVIII столетия был крупным европейским городом с населением сто двадцать пять тысяч человек. Конечно, он был не такой большой и интересный, как Париж, но располагался в очень живописной долине, при впадении реки Дора-Рипария в реку По, на Паданской равнине, у самого подножия Западных Альп и на подступах к Альпийским перевалам. Близость гор и теплый мягкий климат определяли красоту здешней природы. Как и в Тоскане, здесь в изобилии рос виноград, и виноградники пышной зеленью устилали все окрестные селения, земельные участки и даже самые склоны гор. Винокурен в Турине было так много, что запах крепкого молодого вина постоянно витал в воздухе. После появления в городе сотен французских эмигрантов жизнь в Турине била ключом, и только я одна до слез зевала от скуки.

Моя прежняя жизнь рассыпалась, как карточный домик; та реальность, в которой я жила раньше, считая ее такой милой и улыбающейся, оказалась призрачной и эфемерной, и улыбка ее была меланхоличной, сознающей свой закат. В Турине не было беспорядков и революции, здесь царило спокойствие, тихая осенняя умиротворенность, и все-таки это было не то, и совсем не возмещало мне потерю Версаля и Франции. В своем унылом одиночестве я снова и снова перебирала в памяти все блестящие балы, развлечения, галантные празднества. Над ними витал девиз: «Жизнь так мимолетна – будем танцевать!» Да, жизнь действительно оказалась мимолетной, и воспоминания о ней вызывали у меня острую щемящую тоску. Гроза разразилась так внезапно, так неожиданно… Никто не сумел к ней приготовиться. Все были так ошеломлены, что даже не подумали о возможности защищаться. Все бежали за границу. Но другие французы, по крайней мере, даже здесь могли чуть-чуть веселиться и разговаривать. Все, кроме меня.

Полтора месяца я сидела взаперти в маленьком двухэтажном особняке на Виа Рома, и единственной отрадой этого дома был небольшой сад. Пообещав королю Пьемонта не бывать в свете, я действительно нигде не бывала. Изредка в открытой карете кучер возил меня по магазинам и в монастырь Суперга, находящийся за чертой города. Посещать церковь мне было так же скучно, как и сидеть дома. Однажды я решилась нарушить свое обещание и отправилась в театр «Кариньяно», где давали какую-то из пьес Витторио Альфьери. Но его грубый стих, трескучие фразы, тяжеловесные образы, а особенно политические выпады против правительства так утомили и разочаровали меня, так напомнили о том, что творилось во Франции, что я с тех пор в туринские театры не ездила.

Все мои знакомые, прибывающие из Франции, наносили мне визиты, но – не могу не признать – я встречала их весьма холодно. Они, тактично полагая, что я скорблю о смерти мужа, больше не показывались. Нравы в Турине были строгие. Иногда я завидовала тем аристократам, что оказались в Лондоне или Вене, особенно в Вене, – там нравы оставались фривольными, а религиозность умеренной.

Вот почему я жадно следила за тем, что происходит во Франции, пытаясь заметить хоть какой-то проблеск, получить хоть какую-нибудь надежду. Из газет я знала о том, что 4 августа 1789 года аристократы во Франции, в том числе и я, были лишены привилегий – монополий на охоту, рыбную ловлю, хлебопекарни, кроличьи садки, виноградные давильни, мельницы и голубятни. Особые права дворянства в суде были аннулированы. Издавна аристократы пользовались преимуществом быть обезглавленными, теперь же в случае смертного приговора их надлежало вешать. У духовенства отобрали право на церковную десятину. И, что самое главное, эти изменения были предложены дворянами, герцогом де Ноайлем и герцогом д'Эгийоном. Но, как бы там ни было, все эти реформы проводились мирно и без кровопролития. Изабелла де Шатенуа в своих письмах красочно описывала мне другую сторону медали, и меня даже здесь, в Турине, охватывали гнев, возмущение и страх. Впрочем, все происходящее во Франции называлось именно Великим страхом.

Повсюду в стране пылали пожары, везде вспыхивали бунты. Чернь, верховодившая в Париже, взялась за разрушение местных Бастилий и за уничтожение всяких остатков правосудия: сжигались архивы, преследовались президенты парламентов,[5] которых под угрозой смерти заставляли прекращать уголовные дела. Судьи уже не осмеливались выносить приговоры, опасаясь строгостью спровоцировать расправу. Местные власти, наученные смертью маркиза де Лонэ, заключением в тюрьму Безанваля, бегством маршала де Брольи и гнусным убийством Фуллона и Бертье, прекрасно знали, чего стоит честное исполнение своих обязанностей. Мало кто предпринимал усилия к установлению порядка. Да и можно ли было ждать успеха от этих усилий, если власть была расшатана, все связи порваны, если каждый стал считать себя свободным от каких-либо обязанностей, а верность королю и присяге вменялась в преступление?

Да, свобода, о которой столько кричали, явно оказывалась пищей, которую не всякий желудок был способен переварить. Вседозволенность развязывала самые низкие инстинкты, поощряла страсть к жестокости, и за несколько дней вместо мирных буржуа, крестьянина, ремесленника являлся неожиданно варвар, готовый резать и убивать, и даже – первобытное животное, кровавая кривляющаяся обезьяна, которая издевается над своими жертвами.

Мэры чувствовали себя сидящими на мине, готовой взорваться. Почем знать, возможно, завтра вспыхнет восстание? А для борьбы с ним мэры не располагают другой защитой, кроме бумажных постановлений и прокламаций Собрания, бесполезного присутствия войск, которые только созерцают происходящее, да национальных гвардейцев, которые, конечно, прибудут слишком поздно. И вот тогда, по временам, эти буржуа, изгнавшие аристократов и ставшие владыками, испускали вопль отчаяния под рукой владыки с улицы, который крепко держал их за горло.

Подобный беспорядок мог бы вызвать нужду даже среди изобилия. А ведь в то время Францию продолжали преследовать стихийные бедствия: бури, дожди, град, размывающие поля. Фермеры, наученные горьким опытом ограблений, уже не вывозили хлеб на продажу, а тщательно его прятали. В умах бездельников и демагогов вспыхивала мысль о том, что плохое снабжение – следствие заговора. Фермеры, земледельцы и купцы, разумеется, являются изменниками. К ним причастно правительство, королева, дворяне, священники… Чернь направлялась по ложному следу и занималась поиском воображаемых врагов. А ведь этот поиск нисколько не увеличивал количество зерна в амбарах. Хлеба по-прежнему не было, зато росло число повешенных, обезглавленных, избитых мельников, число грабежей обозов и фермеров.