Вскоре после этой свадьбы им пришлось проводить в Тихую Рощу матушку Вяченегу. Упокоились навсегда её трудовые руки, став ветвями чудо-сосны, а лицо застыло в отрешённом, всеохватывающем покое. Дальнейшие Дни поминовения семье предстояло встречать уже без неё во главе стола; теперь уж в её честь подносили они ко рту ложки с поминальной кашей. Главой семьи отныне стала Драгоила, старшая сестра Смилины.

*

Уже догорели последние лучи вечерней зари, и пронзительная, зябкая синь разливалась в саду. Ложе Свободы озаряли лампадки, подвешенные к нижним ветвям яблони, но Смилине казалось, что это лицо жены само излучало мягкий, неземной свет. Все дочери и внучки простились с нею; Смилина велела им идти в дом и ожидать там: ночь обещала быть холодной. Лишь она сама да князь Ворон оставались рядом со Свободой.

Долог был колдовской век великого князя Воронецкого. Совсем побелели его волосы, но морщин не прибавилось; лишь сутулиться он стал сильнее, да походка его отяжелела. Бессмертная и неизменная жадная нежность сияла в его взоре, неподвижно прикованном к лицу дочери, но он не лил слёз: ведомы ему были пути души, покидающей тело, и смерти он не страшился.

Глаза Свободы приоткрылись, и сквозь ресницы проступил ласковый дочерний взгляд.

– Батюшка… Я верю, в тебе есть силы продолжать свой путь без меня.

Немигающий взор Ворона лился на неё шелестящей дождливой тьмой.

– Уже нет, чадо моё, – слетело с его печально улыбнувшихся уст. – Уже нет. Не должны родители переживать своих детей.

Из-под пухового одеяла медленно, устало выбралась рука Свободы, легла на ещё сильные, узловатые пальцы князя с длинными и желтоватыми, загнутыми ногтями.

– Живи, батюшка… Ты должен. Есть у тебя ещё дела. Как же твоя земля будет без тебя?

Ворон заботливо спрятал руку дочери под одеяло и укрыл её поплотнее: пронизывающая стынь разлилась в коварном весеннем воздухе, и седым паром вырвалось из ноздрей его дыхание.

– Не думай обо мне, дитя. Пусть это тебя не заботит. Отрешись от земных тревог и засыпай, милая. Спи сладко.

С этими словами князь надолго прильнул губами ко лбу Свободы. Его глаза закрылись, а руки оградительно обняли дочь. Неизменный плащ распластался чёрным оперением, и со стороны казалось, будто это и в самом деле огромная птица обняла Свободу крыльями. Смилина не смела вторгнуться в это единение, в это возвышенное до трепетной боли прощание, прекрасное, горькое и завораживающее. Вся земля застыла в тишине, замер сад, не роняя ни одного лепестка, а белые вершины торжественно возвышались почётным караулом.

– Ладушка, – донеслось вдруг до слуха оружейницы. – Подойди ко мне…

Свобода звала Смилину, а у той ноги словно приросли к земле. Задавив рык своего зверя – боли, она и на горле чувствовала удушающую железную хватку. Бесслёзная, звенящая, стальная тишина всаженным клинком застряла под сердцем.

– Лада… Смилинушка…

Ноги точно примёрзли, и отодрать их удалось с трудом. Склонившись над супругой, оружейница впитывала черты сияющего, просветлённо-прекрасного лица, высекая их на своём сердце.

– Ближе, лада… Мой взор мутится, твоё лицо расплывается у меня перед глазами, – прошелестели губы Свободы.

Смилина склонилась так же близко, как князь Ворон. Тихими лампадками догорали эти очи, свет жизни в них приглушался, но становился виден свет души – более высокий и далёкий, как мерцающая в ночном небе звезда.

– Я вижу тебя… Любовь вечна, лада, она не умирает. Она остаётся в этой земле, в траве, в семенах. В этих соснах и вершинах.

Веки Свободы сомкнулись, но Смилина ещё улавливала её дыхание. Тих и безмятежен был этот сон под цветущим шатром яблони, светлая заря покоя разливалась на лице жены, и она уже не откликалась ни на ласковый зов, ни на прикосновение.

– Ты уже не пробудишь её, – молвил Ворон, поднимаясь на ноги.

Но Свобода дышала, и в Смилине всплеснулась отчаянная и безумная надежда, что, быть может, пробуждение ещё настанет… А между тем из открывшихся проходов показались дружинницы с венками из белых цветов. Медленно, торжественно, одна за другой кошки возложили их, укрыв ими ложе Свободы полностью, от изголовья до изножья. Последней подошла княжна Изяслава в чёрном наряде и длинном плаще с поднятым наголовьем. Руками в чёрных перчатках с раструбами она положила свой венок Свободе на грудь и опустилась рядом на колено, не сводя с неё блещущего скорбью взора.

– Она жива, – прошептала потрясённая княжна, склонившись к лицу Свободы. – Она дышит!

– Она спит, но сон её уж беспробуден, – молвил Ворон.

– Ей не холодно? – Голос Изяславы дрогнул нежным беспокойством, в уголках глаз заблестела влага, и она поправила и бережно подоткнула пуховое одеяло, укрывавшее Свободу почти до подбородка. – Ночь такая студёная!

– Не думаю, что она чувствует что-либо, – отозвался князь однозвучно-печально и тихо, словно эхо.

Глаза княжны закрылись, лицо вытянулось и разгладилось глубоким душевным сокрушением. Когда взор её проступил сквозь отомкнувшиеся веки, в нём уже не было слёз – он блестел твёрдо и величественно. Сняв перчатку, Изяслава коснулась волос Свободы.

– Твои косы чернее ночи, – шепнула она. – Ночи, схваченной серебром заморозков. В память о них я не сниму чёрного цвета до конца своих дней. Сладких снов тебе, Свобода.

Изяслава коснулась её лба губами, поднялась. Повернув к Смилине бледное, застывшее маской величавой скорби лицо, она молвила:

– Ежели ты позволишь, я останусь на погребение.

Смилина ответила кивком-поклоном. Не было места ревности и соперничеству в этой прощальной ночи; впрочем, они со Свободой давно изжили эту размолвку, и уж не роптало сердце оружейницы при мысли о том, что супруге приходилось едва ли не каждодневно видеться с наследницей белогорского престола. В том, что их связывают лишь рабочие отношения, Смилина не сомневалась. Их с женой любовь выдержала это испытание, светлым венцом и наградой за которое стало рождение Смородинки.

Холод этой ночи пронизывал душу и сердце, студил кровь, замораживал мысли. Смилина боялась только одного: чтобы их со Свободой яблоня, одетая в тонкий, кружевной свадебный наряд, не погибла от этой стужи, как не дождавшаяся своего счастья невеста. Ничего не жаль – Смилина и своей-то жизни не жалела сейчас, не видя в ней смысла, – пусть хоть всё замёрзнет, но только не эта яблоня. Но, подходя к ложу жены, оружейница чувствовала исходящее от него проникновенное тепло – тепло земли, любящей матери. Оно окутывало дерево, и посреди мертвенной ночной стыни яблоня нежилась в нём, надёжно защищённая. Осев на колени рядом с ложем, Смилина рыдала беззвучно и бесслёзно, лишь скаля клыки и стискивая кулаки, и её немой крик нёсся к тёмному небу звоном сломанного клинка. Тепло охватывало и её, но стоило отодвинуться от ложа, как мертвящий холод ночи снова обнимал тело и выстуживал душу.

Почти все лампадки погасли, осталась одна. Её последний, умирающий отсвет мерцал на драгоценном свадебном венце Свободы и озарял её мраморно-белый лоб. Уже почти незаметным стало её дыхание, щёки похолодели и побледнели, но она согревала яблоню, посаженную и выросшую в ознаменование их со Смилиной любви. Она не давала заморозкам убить цветущее дерево, и холод не коснулся нежных лепестков.

Стужа была самой сильной перед рассветом. Изяслава и Смилина с Вороном не заходили в дом, где уже шли приготовления к тризне. Спать уложили только маленьких детей, все остальные бдели. Варилась кутья, готовились прочие угощения, а на скалистой круче над рекой, вдали от дома, складывали погребальный костёр. Свобода любила это место, там они со Смилиной порой сидели, провожая закаты.

На горных вершинах зажглась заря. Ворон, глядя куда-то вдаль, молвил с улыбкой:

– Лети, дитя моё. А я скоро последую за тобой.

Солнце победило ночной холод, но грудь Свободы замерла. Спасённая яблоня простёрлась над нею светлым шатром, застыв среди рассветного безветрия в прощальном порыве.

Семья понемногу выходила из дома в сад – взглянуть на Свободу в последний раз. Среди всех дочерей, внучек и правнучек Смилина застыла в одиночестве, словно на ледяной вершине, ничего не видя и не слыша, не сводя остановившегося взора с лица жены. Только когда Смородинка, тёплая и дрожащая, прильнула к её холодной, за ночь выстуженной насквозь груди, оружейница ощутила замершим сердцем родное дыхание. Помертвевшие и, казалось, уже ни на что не способные руки поднялись и обняли дочь.

Ложе под яблоней опустело: Свобода уже лежала на своей последней, можжевеловой постели, озарённая рассветом. Венки, принесённые дружинницами Изяславы, перекочевали туда же, окутав Свободу облаком из белых цветов. Все роскошные подушки, перину, одеяло – всё, что хранило покой жены в её последнюю ночь на земле, обычай предписывал сжечь, но у Смилины не хватало духу отдать работницам такое распоряжение. Её саму тянуло припасть к этому смертному одру, и она рухнула бы на него, но Ворон преградил ей дорогу раскрытыми объятиями.

– Нет, Смилина. Нельзя.

Он не дал ей это сделать, обняв, а девушки уже уносили постель, чтобы спалить в печи.

Огонь взвился к небу, пожирая тело той, с кем Смилину не могла разлучить даже смерть. Семена любви оставались на земле. Любовь шелестела в кронах сосен, озаряла янтарно-розовым отблеском снежные шапки, она робко заглядывала Смилине в глаза, прижимаясь к её груди в облике Смородинки. Когда от костра осталась лишь куча чёрных тлеющих головешек и пепла, князь Ворон встал на краю обрыва, лицом к рассвету. «Я скоро последую за тобой», – эти слова толкнулись в сердце оружейницы, царапнули его острым лезвием скорбной тревоги. Она хотела броситься к отцу Свободы, чтобы удержать его, но князь не прыгнул в объятия пробуждающейся речной долины, а обернулся чёрной птицей и взмыл в рассветное небо, чтобы уже больше никогда не возвращаться на землю в людском облике.