– На-ка, испей… Вкуснее будет, – потчевала она.

Смилина приняла угощение и сделала несколько глотков, утёрла рот. Растянувшись на траве, она подставила солнышку живот и грудь. Любоня пристроилась рядом, плетя венок из лесных и полевых цветов.

– А отчего ты большая такая? – спросила она.

– Откуда ж мне знать? – промычала Смилина, жуя травинку. – Видно, уродилась такой.

– Тяжко, наверно, матушке твоей было тебя рожать? – Любоня ловко вплетала в венок донник, кровохлёбку и клевер.

– Тяжко, – сдержанно ответила женщина-кошка. – Она и померла родами.

Повисло молчание. Любоня смущённо сопела, избегая смотреть на Смилину, но потом поборола неловкость и привалилась к ней плечом. Водя белыми лепестками пупавки [2] по её груди, она шёпотом спросила:

– А чем вы, дочери Лалады, деток зачинаете?

Смилина хмыкнула. Круглые щёчки Любони рдели маками, но она не отставала:

– Ну скажи… Чем?

– Поди-ка ты к матушке лучше, – уклонилась Смилина, беспокоясь, чтобы слова не прозвучали грубо и обидно.

– Отчего ты гонишь меня? – засверкала слезинками девушка. – Не люба я тебе?

Она надулась и отвернулась. Смущённая женщина-кошка тронула её за плечо:

– Ну, чего ты…

– Не трожь. – Плечо дёрнулось, Любоня продолжала дуться.

Её нижняя губка была забавно оттопырена, и Смилина не удержалась от улыбки.

– Любонюшка, ты хорошая, славная, – как можно мягче молвила она. – Просто у меня сейчас не девки на уме, а работа да учение. Когда-нибудь найду я свою ладу – выучусь вот только, на ноги встану, дом построю. Тогда и о детушках можно будет подумать.

– Я твоей ладушкой хочу быть! Слышишь? Я! – Девичий кулачок совсем не больно стукнул женщину-кошку по плечу. – И деток тебе родить! А ты… Недотыка ты, вот кто!..

Это признание звякнуло лопнувшей струной в полуденном лесном воздухе и легло на плечи Смилины нежданным, неловким грузом. Любоня нахохлилась, красная до слёз, её поджатая и прикушенная губка дрожала, а в глазах разлилась такая горечь и обида, что будущей оружейнице стало холодно среди летнего дня. Детские и женские слёзы всегда выворачивали ей душу наизнанку. Смотреть на плачущую девушку было больнее, чем попасть себе по пальцу молотом.

– Любонюшка, – пробормотала Смилина дрогнувшим от жалости голосом. – Ну, не надо так…

Она обняла девушку за плечи, подышала ей на ухо, мурлыкнула: просто терялась, не зная, какое ещё средство утешения применить. Наверно, зря: Любоня сразу развернулась из нервного клубочка, приласкалась котёнком, и её мягкая грудь пуховой подушечкой прижалась к груди Смилины. Внутри у женщины-кошки что-то жарко ворохнулось, отозвалось ноющим напряжением, а под нижней челюстью начал надуваться и распирать упругий комок мурашек. Опрокинуть хозяйскую дочку на траву, раздвинуть ей ноги и прильнуть ртом меж ними… Всё это молнией сверкнуло в голове, когда губы Любони доверчиво потянулись к ней. Она впилась в них, сама плохо соображая, что делает, и нырнула языком в горячую глубину ротика девушки.

Смилина нашла в себе силы отстраниться и сплюнуть белую тягучую жидкость. Любоню трясло мелкой дрожью, она смотрела на женщину-кошку не то жалобно, не то испуганно.

– Вот этим мы и делаем детей. Если б я впустила всё это в тебя, быть бы беде, – глухо прорычала Смилина, отирая губы и скаля клыки. – Как бы я потом твоим родителям в глаза смотрела? Не дразни меня, девка. Ступай лучше.

Любоня закрыла лицо ладонями и убежала, а женщина-кошка ещё долго приходила в себя, успокаивая отголоски жаркого напряжения в теле.

Как ни напускала она на себя равнодушие, женского внимания ей всё равно перепадало порядочно. Бабы таяли от одного взгляда её чистых очей цвета высокого вешнего неба, млели от великолепного тела и исполинского роста. Увы, все они были для неё мелковаты, среди них она чувствовала себя орлицей в стае воробьёв.

– Я ж раздавлю тебя, девонька, – отшучивалась она. – Не родилась ещё ровня моя.

Уже два с половиной года жила Смилина у Одинца. Она многому выучилась у него; хоть и трудно было завоевать его уважение, но ей это удалось. Его супруга тоже смотрела благосклонно, по-матерински, а однажды завела разговор о свадьбе.

– Оставалась бы ты у нас, доченька. Думаешь, не вижу я, как Любонька по тебе сохнет? Запала ты ей в душу… Бери её в жёны.

– Ни кола, ни двора у меня, матушка, – вздохнула Смилина. – Не хочу я вам на шею садиться. Покуда своим домом не обзаведусь, о свадьбе нечего и думать.

– Да разве ж ты обуза?! – не унималась супруга кузнеца. – Работы не боишься, любое дело у тебя в руках горит да спорится… И статью вышла, и красой. А что за душой у тебя ничего нет, так это не беда. Росли бы руки из правильного места, да голова на плечах была, а достаток наживётся.

Затеял Одинец новую баньку строить: старая покосилась, подгнила. Старшие сыновья помогали, мальчишки были на подхвате, а Смилина брёвна ворочала.

– Здравия семейству вашему! Чтоб каша в печке не переводилась, чтоб хлеб пёкся, детки рождались, а работа чтобы спорилась, – пропел вдруг нежный голос – точно смычком по струнам гудка…

Никогда Смилина прежде таких голосов не слыхивала. Даже топор выронила. На двор зашла богато наряженная госпожа: плащ её был шит золотом, по краю подола блестели бисерные узоры, на пальцах сверкали перстни самоцветные. Шапка с бобровым околышем тоже каменьями переливалась, а огромные, чуть раскосые очи – как два смоляных камушка гладко обточенных, с тёплой искоркой. По произношению – не местная, но на неродном для себя языке обученная говорить бегло и правильно. Было в её тонко выточенном, скуластом лице что-то кангельское, кочевое. Степными травами от неё пахло, в размашистых движениях пел песню свободы ветер-суховей. Ярко-вишнёвый ротик – точно запечатанный сосуд со сладким зельем. Кто его поцелует – тому и хмель в голову ударит.

Госпожу сопровождала свита нарядных женщин. Все они шуршали подолами и поглядывали на Смилину со смесью восхищения и любопытства.

– Здрава будь и ты, государыня, – с поклоном ответил Одинец, а сыновья последовали его примеру. – Зачем пожаловала?

Все почтительно согнулись, одна только Смилина застыла столбом, потрясённая жгучей и пронзительной, хлёсткой, как кангельская плеть-семихвостка, красотой этой женщины – увы, несвободной. В девичестве она была княжной Сейрам, а ныне – супругой князя Полуты. Приветливость в ней сплеталась с величавой властностью, она привыкла повелевать; их со Смилиной взгляды скрестились, точно мечи. Женщина-кошка слишком поздно сообразила, что её прямая спина – вызов и непочтительность, но княгиня не разгневалась. Взгляд её непроницаемо-чёрных очей скользил по Смилине, точно ласкающая ладонь. От этого женщину-кошку вдруг пробрал жар, точно в парилке.

– У вас есть дочка-невеста? – переведя взгляд на Одинца, спросила Сейрам. – Я провожу среди девиц состязание по рукоделию. Каждая должна вышить рубашку. Лучшая мастерица получит в приданое сундук золота.

Одинец зашептал что-то одному из мальчишек. Тот шустро убежал, а вскоре вернулся, таща за руку оробевшую Любоню.

– Здравствуй, милая, – ласково поприветствовала её княгиня. – Не бойся, подойди поближе.

Девушка, потупив взор, спотыкающимся шагом приблизилась и неловко поклонилась.

– Я покровительствую рукодельницам, дитя моё. Вот тебе рубашка, – сказала Сейрам. – У тебя есть две седмицы, чтобы расшить её самым красивым узором, какой ты только способна создать. Твои незамужние сверстницы тоже получили такое задание. Коли твоя работа понравится нам больше всех, в награду ты получишь сундук золота в качестве приданого на твою будущую свадьбу, а также сможешь отобедать в княжеских покоях.

Озадаченная девушка приняла из рук владычицы белую рубашку из дорогого тонкого полотна. Снежно-чистая ткань ждала, когда умелая рука покроет её изысканной вышивкой.

Одарив Смилину на прощание тягучим и огненным, как восточная пряность, взором, Сейрам птицей взлетела в седло белого длинногривого жеребца, которого держал под уздцы мальчик-стремянный. Под платьем на ней были синие, расшитые серебром шароварчики и короткие сапожки с круто загнутым мыском. Сидела она верхом как влитая. «Вот же зараза такая! Кочевница…» – подумалось Смилине с ноющей и крылатой, влекущей тоской на сердце. Свита княгини расселась по повозкам, и знатные гостьи покинули двор потрясённого высочайшим вниманием кузнеца.

Смилина, проводив восхищённо-задумчивым взглядом исчезнувшую за околицей всадницу, качнула головой и прищёлкнула языком.

– Вот же зар-раза, – буркнула она себе под нос.

Матушка наседала на растерянную Любоню, пыталась придумать узор покрасивее, а та только морщилась и молчала, глядя на девственно-чистую ткань. Её руки беспомощно лежали на коленях, тонкие пальцы не двигались. А когда к окошку подошла Смилина, переводя дух от долгой работы топором, она вздрогнула и обернулась, будто почувствовала спиной её взор.

– Ну что, умелица-рукодельница, затми их всех, – шутливо подмигнула женщина-кошка. – Сундук золота на дороге не валяется.

В глазах Любони осенним туманом стлалась тоска. «Зачем мне это золото? – казалось, шептали они. – Мне нужна лишь ты». Смущённо крякнув, Смилина отошла к работающим мужчинам.

Дни шли, баня строилась, а Любоня не могла выдавить из себя ни стежочка – как ни стенала, как ни уговаривала, как ни подбадривала матушка. Смилина старалась даже не смотреть в сторону девушки, но чувствовала себя без вины виноватой.

На пятый день Любоня наконец взяла в руки иголку и нитки. Слёзы капали на ткань, а под иглой распускались прекрасные, печальные цветы. Они роняли капли росы и словно дышали свежестью утра, а рассветные лучи ласково проникали в их чашечки. Это был всем узорам узор. Девушку даже освободили от домашних дел, чтоб ничто не отвлекало её от вышивки.

– Ты моя умница, – со слезами восхищения шептала матушка, подходя время от времени и целуя дочь в макушку.