— Ты, проклятый итальяшка, сукин сын…

Он ударил сицилийца в живот, потом снизу в челюсть, отчего Виктор, потеряв равновесие, натолкнулся на Родни и повалился на пол, давя осколки чаш и стаканчиков. От удара в ушах у него звенело, рассеченная губа кровоточила; но теперь его долго дремавший сицилийский темперамент взорвался, словно вулкан Этна. С трудом поднявшись на ноги, он бросился на Билла Уортона. Тяжелее фунтов на двадцать, воспитанник Йеля был к тому же неплохим боксером, но Виктор имел перед ним одно преимущество — им двигало оскорбленное самолюбие. Молодой сицилиец вцепился в Уортона, они упали и, заставляя гостей разбегаться в стороны, начали кататься по полу, осыпая друг друга ударами с такой яростью, что мамаши дебютанток вздрагивали, а сами девушки, потрясенные этим зрелищем, разинули рты. Взволнованные Люсиль и Мэксин наблюдали за сценой широко открытыми глазами.

Когда сцепившиеся в драке Билл Уортон и Виктор подкатились к музыкантам мистера Фейдли, те вскочили и, подхватив инструменты, бросились бежать, опрокидывая пюпитры. Поднявшись, Билл схватил один из них обеими руками, размахнулся и изо всех сил ударил им Виктора. Вокруг закричали. Успев отвести удар рукой, Виктор вскочил.

Из его разбитого носа и рта текла кровь, правый глаз заплыл. Набычившись, молодой сицилиец снова исступленно кинулся на обидчика и ударил его головой в живот. Уортона отбросило назад, прямо на клавиатуру рояля. Рояль, только что игравший Штрауса, издал пронзительный вопль. Снова оказавшись на полу, молодые люди продолжали бороться, ударяясь о толстые резные ножки рояля.

— Виктор!

Молодой человек увидел прямо перед собой лакированные туфли, брюки с отлично отутюженной складкой и узнал голос. Ужас сковал Виктора. Этим не замедлил воспользоваться Билл, который вцепился обеими руками в горло сицилийца и принялся колотить его головой о пол.

— ВИКТОР!

Этот яростный вопль показался сицилийцу еще ужаснее от того, что принадлежал напыщенному и властному Огастесу Декстеру.

Напрягшись изо всех сил, Виктор вырвался, отшвырнул Билла, выполз из-под рояля и, покачиваясь, встал. Опершись на клавиатуру, тяжело и часто дыша, он смотрел на своего приемного отца. Лицо Огастеса покраснело от ярости.

— Сейчас же иди в свою комнату, — сказал банкир теперь уже негромко.

Виктор рукавом вытер разбитый рот. Билл тоже вылез из-под рояля и, бросив на Огастеса неуверенный взгляд, указал на молодого сицилийца:

— Это он затеял драку, мистер Декстер. Он меня первый ударил!

Все приятели Билла, находившиеся в зале, одобрительно зашумели. Огастес взглянул на Виктора:

— Это правда?

Виктор набрал в грудь побольше воздуха.

— Да, сэр, — ответил он. — Более того, я собираюсь довести дело до конца.

Схватив Билла за плечо, он рывком развернул его к себе. Кулак Билла взметнулся вверх, но было уже поздно. Р-раз! Виктор нанес сильный удар правой в подбородок своего недруга, и тот опрокинулся назад, прямо на руки ошеломленного Огастеса. Выпучив от испуга глаза, дородный банкир не дал Биллу упасть. Виктор же направился через зал к дверям. Публика молча провожала его глазами, все еще не в силах поверить, что такая буря могла разыграться в светском салоне. У дверей Виктор обернулся и громко сказал:

— Si, sono Siciliano! Е sono fiero! E lei e caca![16]

С этими словами он вышел, гадая, знает ли кто-нибудь, что «caca» означает «дерьмо». Мэксин Вандербильт не понимала по-итальянски, но Виктор и так поразил ее больше, чем какой-либо другой мужчина. Эта некрасивая девушка с пятнами пота на бальном платье была умна. Она понимала, что такой человек, как Виктор, вряд ли когда-нибудь сможет полюбить ее. Но она на всю жизнь, как величайшую драгоценность, сохранила воспоминание об их единственном вальсе.

* * *

Скорее на свежий воздух! Разрушив свой благополучный мирок, он сожалел только о горе, которое доставил своей приемной матери, Элис. Виктор по-настоящему любил ее, она же его просто обожала. Но все же он был рад, что дал отпор Биллу и Родни. После десяти лет унижений и сознания собственной неполноценности он наконец дал выход своему негодованию и теперь чувствовал себя очищенным. Возможно, Огастес выставит его на улицу, но сейчас это не волновало Виктора. Он сам выставил себя… Без шляпы, в одном фраке, он шел по Медисон-авеню, склоняясь навстречу ветру. Ночь стояла холодная, снежные хлопья облепили густые, слипшиеся от пунша волосы юноши. Внезапно он сообразил, куда следует пойти. Поздновато, почти полночь, но Виктора это не волновало. Быстро миновав Сороковую улицу, он прошел Пятую авеню, затем двинулся на запад к Шестой, потом, выйдя на Сорок вторую улицу, поднялся по железной лестнице на станцию надземной железной дороги и стал ждать поезда в сторону центра. На открытой ветру, занесенной, снегом платформе топтались еще несколько пассажиров; на одной из деревянных скамеек, не обращая внимания на холод, мирно дремал бродяга с пустой винной бутылкой в руках. Вскоре к станции, пыхтя, подъехал темно-зеленый пятнадцатитонный паровоз. Заплатив пять центов за билет, Виктор вошел в один из пассажирских вагонов, выкрашенный светло-зеленой краской, с двойной рамой — темно-зеленой и золотой. Внутренние стены вагона, освещенного керосиновыми лампами, были покрыты панелями из дуба и красного дерева, на полу лежали эксминтерские ковры. В конце вагона топилась углем печка, от которой разливалось гостеприимное тепло. Виктор сел и принялся размышлять о своей жизни.

Он вспомнил сицилийскую пословицу: «Сворачивая с торного пути на новую тропу, никогда не знаешь, куда она приведет». «Торный путь», Сицилия, превратилась в смутное воспоминание, которое лишь изредка, на короткое время, освежали письма от княгини Сильвии и еще реже — письма Франко из тюрьмы Сан-Стефано. Виктор осознал, что идет по «новой тропе» уже почти полжизни. И все же он, уже не сицилиец, так и не стал американцем. Научившись читать, он буквально глотал книги не только по американской, но и по итальянской истории, и когда кузены Эллиоты спросили его, зачем ему история Италии, он попытался объяснить, что Сицилия почти так же отличается от Италии, как Италия от Америки. Но они ничего не поняли, как не поняли и того, почему Виктор, в отличие от других «вопов», не жестикулирует при разговоре, хотя он и говорил Эллиотам, что сицилийцы очень редко это делают.

В его жизни было столько противоречий и путаницы! Он знал, что должен испытывать благодарность к Огастесу, и действительно был благодарен человеку, который платил за его обучение в вечерней школе, достаточно прилично одевал, кормил, давал крышу над головой. Виктор понимал, что ему повезло гораздо больше других иммигрантов. Но все же Огастес никогда его не любил, и, размышляя об этом, Виктор понял, что именно холодность приемного отца ранила его больше всего. Как он помнил, на Сицилии семья была прочнейшей ячейкой общества, сплачивавшей сицилийцев, помогавшей им выдержать эксплуатацию и противостоять многочисленным иностранным завоевателям, волнами накатывавшим на остров в течение многих веков. Однако Виктор никогда не имел ни настоящей матери, ни настоящей семьи, поэтому он был парией даже на Сицилии, не говоря уж о Нью-Йорке. Декстеры годами пытались привить ему свои понятия и этику англосаксов протестантского вероисповедания, Элис мягко, а Огастес грубо. Виктор попытался приспособиться к их странному для него образу жизни, потому что выбора не было. Но действительно ли он верил в строгую трудовую этику протестанта Огастеса? Она отвергала простые радости, которые помнились Виктору с детства, — простодушное удовольствие от съеденного инжира или апельсина, прогулки по холмам вокруг Монреале под лучами жаркого солнца, когда в голову не приходили мысли об «успехе» и «положении», имевших в мире Огастеса громадное значение. Виктор размышлял, что определенного успеха в новом мире добиться необходимо, главным образом потому, что в городе, где все подчинялось власти денег, судьба неудачника так незавидна. Кроме того, после двух лет работы кассиром в «Декстер-банке» (этим он тоже был обязан Огастесу) финансовый мир показался ему очень интересным. Но какого «положения» он мог добиться? Примет ли его мир Декстеров, особенно теперь, когда Виктор поднял почти что бунт на их танцевальном вечере? Взглянет ли на него когда-нибудь Люсиль не как на диковину, привезенного в Америку крестьянина, не слугу и не члена семьи, не сицилийца и не американца? Этой ночью Виктор окончательно решил свернуть с «новой тропы». Инстинкт повел его к центру города, в Маленькую Италию, где можно было попытаться вновь найти, казалось бы, безвозвратно забытый свой «торный путь».

Он сошел с поезда на станции «Бликер-стрит», спустился на заснеженный тротуар и пошел на запад. Он направлялся в маленькую тратторию[17] на Томсон-стрит, где иногда находил спасение от бесконечных жарких, телятины и отбивных, которые так любили у Декстеров, чтобы насладиться тушеными баклажанами, макаронами с сардинами, замечательно, почти как в Палермо, приготовленным тунцом и самым вкусным из всех блюдом — божественным мороженым по-сицилийски. Маленький ресторанчик принадлежал Риччоне — супругам среднего возраста из Трапани. Виктор им нравился, к тому же они были заинтригованы его почти уникальным положением в верхней части города, фактом его усыновления «этими американцами», как сицилийцы именовали всех, за исключением своих земляков. Для Риччоне, как для большинства сицилийцев в Нью-Йорке, избрать «новый путь» означало перенести старый в полной неприкосновенности из Сицилии на новое место. Они едва говорили по-английски и общались в основном только с земляками. И были гораздо счастливее Виктора. Он хотел поделиться с ними своими горестями…

— Подрался, красавчик?

Молодой человек так погрузился в свои мысли, что не заметил проститутку, стоявшую в скудно освещенном дверном проеме, хотя, кроме нее, на улице никого не было. Он остановился, взглянул на нее и приложил руку к лицу. Уходя от Декстеров, он стер кровь, но под правым глазом появился синяк, а верхняя губа распухла.