В 1805 году его сводная сестра Катерина, бывшая замужем за отъявленным картежником Андреем Протасовым, овдовела, с великим трудом выплатила долги мужа — и поняла, что не может дать двум своим дочерям, Маше и Саше, приличное образование. Василий Андреевич, которому отчаянно наскучила и служба в Соляной конторе, и затянувшиеся романы, предложил свои услуги в качестве домашнего учителя и вскоре приехал в Белев.

Вообще страсть к наставничеству была в Жуковском сильно развита. Он был прирожденный учитель, а эти милые, доверчивые девочки (Маше двенадцать, Саше десять лет) как нельзя лучше подходили для того, чтобы сеять в них разумное, доброе, вечное… а также нежное.

Любопытная все-таки штука — детские впечатления! Доселе Жуковский был этакой мягкой игрушкой в руках девочек, девушек и женщин пусть ненамного, но все же старше его, а значит, вполне сформировавшихся. И каждая хотела изменить «Васеньку» по своему образу и подобию. При встрече с Машей Протасовой Василий Андреевич вдруг понял, что видит ее не такой, какая она есть, а какой она будет, какой может стать: пришла пора ему самому воспитать для себя идеальную подругу, «вылепить» себе жену, создать ее, как Пигмалион создал Галатею… Можно сколько угодно продолжать нанизывать метафоры, но факт останется фактом: Маша Протасова оставалась еще сущим ребенком, когда Жуковский, бывший на десять лет старше племянницы, влюбился в нее и втихомолку решил жениться на ней.

«Я не требую слишком многого, — запишет он в дневнике в июне 1805 года, только приехав в Белев и поселившись в доме Протасовых. — Хочу спокойной, невинной жизни. Желаю не нуждаться. Желаю, чтобы я и матушка были Не несчастны, имели все нужное. Хочу иметь некоторые удовольствия, возможные всякому человеку, бедному и богатому, удовольствия от занятий, от умеренной, но постоянной деятельности, наконец, от спокойной, порядочной семейственной жизни. И — если бы дал бог! — общество верного друга или верной жены будет моим отдохновением. Избави меня боже от больших несчастий, и я не буду искать большого счастья!»

Маша была не столь ослепительно красива, как младшая сестра, однако даже и это влекло к ней Жуковского. Она была именно такова, как нужно — как нужно Василию Андреевичу для одушевления всех тайных и явных его идеалов, которые вдруг нашли свое воплощение в милых чертах Машиного лица, в ее мягком голосе, в ее неярком очаровании, в самоотверженном и пылком нраве… Так в капле воды вдруг отражается все, вообще все солнце.

«Я был бы с нею счастлив, конечно! — напишет Жуковский на другой странице дневника. — Она умна, чувствительна, она узнала бы цену семейственного счастья и не захотела бы светской рассеянности».

Писал он не только в дневнике — писал он и стихи. С каждым годом все больше стихов. И в них начинали все четче обрисовываться его идеалы, его мечтания, навеянные любовью к Маше:

Младенцем быть душой;

Счастливо созревать;

Не тела красотой,

Любезностью пленять…

Быть в дружбе неизменной;

Любя, душой любить;

Супруги сан священный,

Как дар небес, хранить…

Любовь воодушевила его. Он пишет много, возникает новое для него желание: не от случая к случаю, а постоянно жить в состоянии творческом, поэтическом, смотреть на это не только как на высшее удовольствие, но и как на средство потешить свое тщеславие (ну кто из людей без греха?!), а также получить нечаянные деньги (которых, как известно, никогда не бывает достаточно). Он стал редактором журнала «Вестник Европы», который уже начал было терять значение, кое приобрел некогда при Карамзине, и теперь интерес к изданию вспыхнул в обществе с новой силой. Немалую роль сыграли здесь и стихи самого Жуковского, на которые читатели просто-таки набросились с жадным интересом, разглядев в их авторе новое явление в русской поэзии. Написаны «Стихи, сочиненные для альбома», «Песня», «К Нине», «К Филалету» и другие, сделаны многочисленные переводы, в том числе из Шиллера и Гёте, появилась на свет знаменитая «Людмила», аллегорические повести «Три сестры», «Видение Минваны»… Печатает Василий Андреевич и множество критических и полемических статей, среди которых наиболее интересна статья «Кто истинно добрый и счастливый человек?». То, что милый женский образ возникает в каждой его поэтической строке, — понятно, объяснимо. Но его любовь к Маше Протасовой, его желание счастья с ней видны и в этой серьезной статье (ведь она — панегирик семейной жизни: «Кто истинно добрый и счастливый человек? Один тот, кто способен наслаждаться семейственной жизнью!»), и прежде всего в «Песне»:

Мой друг, хранитель-ангел мой,

О ты, с которой нет сравненья,

Люблю тебя, дышу тобой;

Но где для страсти выраженья?

Во всех природы красотах

Твой образ милый я встречаю;

Прелестных вижу — в их чертах

Одну тебя воображаю.

Беру перо — им начертать

Могу лишь имя незабвенной;

Одну тебя лишь прославлять

Могу на лире восхищенной:

С тобой, один, вблизи, вдали.

Тебя любить одна мне радость;

Ты мне все блага на земли,

Ты сердцу жизнь, ты жизни сладость…

Психологом Василий Андреевич оказался замечательным — он верно угадал натуру Маши Протасовой. Юная девушка была чиста, благородна. Она пылко влюбилась в своего наставника и не мечтала ни о чем другом, как о замужестве с ним. Казалось бы, вот она, полная гармония душ и сердец! Но боги ревнивы к такой гармонии и очень любят выставлять на пути влюбленных множество препятствий. Порою неодолимых… Жестокость небес состоит в том, что человек до последней минуты не осознает, что может хоть голову разбить, хоть сердце из груди вырвать, а неумолимых богов ему не умилосердить и воли судеб не изменить. Странно, что еще в 1808 году, когда мечты о счастье были совершенно безоблачны, он уже провидел печальное будущее и в стихотворении «К Нине» (так он называл Машу, еще пытаясь скрыть свое юношеское чувство к ней) пророчил полное крушение всех своих надежд.

…Сей пламень любви

Ужели с последним дыханьем угаснет?

Душа, отлетая в незнаемый край,

Ужели во мраке то чувство покинет,

Которым равнялась богам на земле?

Пророчил — ну и напророчил…

В 1811 году Жуковский первый раз посватался к Маше, и Катерина Афанасьевна Протасова дала решительный отказ. В письмах к близким и друзьям она, женщина неглупая и не чуждая известной светскости, пыталась писать об этом с юмором: «Тут Василий Андреевич сделался поэтом, уже несколько известным в свете. Надобно было ему влюбиться, чтобы было кого воспевать в своих стихотворениях. Жребий пал на мою бедную Машу».

Однако в жизни было не до смеха ни Катерине Афанасьевне, ни бедным влюбленным. Она была если и не фанатична, то все равно — очень религиозна, церковные уставы были для нее святы и неоспоримы. Брак между родственниками невозможен! Все доводы и мольбы Жуковского разбивались о неколебимую стену ее запретов. Она не только отказала наотрез, но и запретила брату даже думать о любви к Маше, запретила надеяться на счастье.

Как будто можно запретить надеяться! Разумеется, нельзя. Особенно если ты видишь, что любимая тоже тебя любит. Особенно если она дает тебе клятву вечной верности и девизом ваших отношений становятся слова: «Твоя и за могилой!»[3]

Итак, Василий Андреевич продолжал жить верой в будущее. И вскоре убедился, что даже намек на это вызывает у Машиной матери сильнейшее раздражение и ярость. 3 августа 1812 года, на дне рождения у Плещеева, друга Жуковского, куда были приглашены все окрестные помещики, Жуковский спел свой романс «Пловец» — стихи были положены на музыку Плещеевым.

Самый пристрастный взор не нашел бы в «Пловце» ни одной строки о любви. Но в намеке на трех ангелов, помогающих пловцу, Катерина Афанасьевна усмотрела намек на три чувства, одушевлявшие влюбленного поэта: веру, надежду, любовь. Нашла в том нарушение ее запрета — и разбушевалась страшно! Невзирая на присутствие многочисленных гостей, она устроила ужасную сцену (после чего невинные чувства Жуковского и Маши, увы, сделались достоянием самых неприглядных пересудов, ибо всяк, как известно, мерит своей меркою), а вслед за тем удалилась восвояси, хотя из Черни, куда гости съехались к Плещеевым до Белева лежал путь не близкий. Василий Андреевич тоже уехал в свой Холх, лежавший за сорок верст от Черни, и впервые это милое имение, купленное для него двумя его матерями, родной и названой, обустроенное в надеждах поселиться там с Машей, показалось ему совершенно невыносимым для житья… тем паче одному.

В это время войска Наполеона уже вступили в пределы России; Жуковский с самого начала войны просился в действующую армию, однако особой настойчивости не проявлял: Маша едва не умирала при одном намеке на опасности, которые могут грозить ее милому. Но после безобразной сцены у Плещеевых Василий Андреевич немедля уехал в Москву и уже 12 августа был зачислен в ополчение в чине поручика. Во время Бородинского сражения ополченцы в составе Мамоновского полка находились в тылу главной армии, и Жуковский позднее, уже спустя много лет, так живописал этот день: «Мы стояли в кустах на левом фланге, на который напирал неприятель; ядра невидимо откуда к нам прилетали; все вокруг нас страшно гремело; огромные клубы дыма поднимались на всем полукружии горизонта, как будто от повсеместного пожара, и, наконец, ужасною белою тучею обхватили половину неба, которое тихо и безоблачно сияло над бьющимися армиями. Во все продолжение боя нас мало-помалу отодвигали назад. Наконец, с наступлением темноты, сражение, до тех пор не прерывавшееся ни на минуту, умолкло. Мы двинулись вперед и очутились на возвышении посреди армии… Но мы недолго остались на месте: армия тронулась и в глубоком молчании пошла к Москве…»