Однажды он заподозрил жену в измене! Состоялась дуэль, потом настояниями отцовой родни она была отлучена от воспитания маленькой Кати. Правда, другую дочь, Лизу, ей оставили, однако для Кати, которая страстно любила мать, это было горем всей жизни. Многие годы провели они отдельно друг от друга, встречаясь украдкой, воровато, тайно, с помощью добрых людей или подкупленных слуг, обманом. Даже переписываться им не дозволялось, а портрет матери был изорван отцом в клочья… Часы, проведенные с матерью, были самыми счастливыми в жизни Екатерины.

Как-то раз мать, переодевшись крестьянкою, прокралась к дому, где с отцом и бабушкой жила дочь. Няня была в сговоре: лишь только все в доме улеглись, она вынула девочку из кроватки, наскоро одела и отворила окно, под которым стояла мать. «Мы протянули друг к другу руки, — вспоминала позже Екатерина, — двое людей помогли ей влезть на окно; часа два пробыла она со мной; мне кажется, что ни она, ни я не проговорили ни одного слова, а только плакали и целовались».

Екатерина подрастала и кочевала по родственникам: жила то у одних, то у других… Много времени провела она у одной из своих бабушек, Прасковьи Васильевны Сушковой. Та ее воистину жалела и любила, жить у нее было привольно, да вот беда: если она дремала днем, то Екатерина должна была сидеть рядом, не шелохнувшись, ну просто не дыша.

«Я сидела не шевелясь и вытверживала почти наизусть имена иностранных принцев в календаре, отмечала крестиками тех, которые более подходили ко мне по летам; начитавшись без разбору романов и комедий, я возмечтала, что когда-нибудь вдруг предстанет передо мной принц — и я тоже сделаюсь принцессой; стыдно признаться, что подобная фантазия занимала меня с десятилетнего возраста до вступления в свет, и когда только я не думала о матери своей, то всей душой предавалась созерцанию моего принца: то представляла его беленьким, хорошеньким, то вдруг являлся он мне грозным, страшным, убивал всех, щадил меня одну и увозил в свое государство».

Больше всего на свете это заброшенное дитя мечтало о любви. Единственное утешение, что она была красавица: черные глаза, черные волосы до пят… И, конечно, она была кокетка, с ее-то броской внешностью. И хотя потом, повзрослев, Екатерина пеняла своим воспитателям: «Нехорошо, если рано втолкуют девочке, что она почти красавица: не понимая вполне, что значит быть красавицей, считаешь себя во всем лучше других, а тем заготовляешь себе для будущего много разочарований и горя», — а все же очень любила наряжаться, не отходила, бывало, от зеркала, любуясь собой… Это ее утешало так же, как мечты о принцах. А редкие встречи с матерью по-прежнему происходили украдкой.

После смерти Прасковьи Васильевны Екатерину определили в дом к тетке, Марье Васильевне Сушковой. Она лишилась единственного ребенка и обещала воспитывать Екатерину как родную дочь, однако это воспитание выражалось в основном в насмешках, жестокой тирании да напоминаниях о собственном благодеянии, которого Екатерина не ценит и не способна оценить. Муж ее, Николай Сергеевич, был у жены совершенно под каблуком, да и умом, как уже было сказано, особенно не отличался.

Здесь, в их доме, Екатерина получила известие о смерти матери. Эта весть была тем тяжелее, что Екатерине была обещана встреча с ней… И вот теперь выходило, что встретиться им суждено лишь в ином мире.

«Странно родилась моя бедная мать, — в горе записывала потом Екатерина. — Бабушка моя так страдала перед тем, чтоб разрешиться, что впала в летаргию; три или четыре дня ее и младенца ее считали мертвыми; день, назначенный для похорон, наступил; она лежала уже в гробу, ждали духовенство, псаломщик читал псалтырь, как вдруг стол подломился и гроб упал; от сотрясения бабушка очнулась и тут же, в гробу, родила бедную мою мать; и точно, жизнь, начавшись таким ужасным образом, тяготила ее до последней минуты. Жизнь эту можно рассказать в немногих словах: родилась в гробу, прострадала весь свой век и скончалась в чужом доме, не имея никого из ближних подле себя, даже горничной своей, которая приняла бы ее последний вздох, передала бы мне ее последнее слово!..»

Между тем Екатерина подросла настолько, что ее понадобилось вывозить в свет. Ее спасало то, что тетушка пуще всего боялась, как бы никто ее не попрекнул, что она-де плохо воспитывает племянницу. Поэтому после долгих ворчаний было сшито Екатерине белое кисейное платье a la greque, и ей казалось, что не было никого на свете наряднее ее.

Она чувствовала себя так неуверенно, что мечтала протанцевать хотя бы один танец. Однако кавалеры беспрестанно подбегали и говорили:

— La premiere, la deuxieme, la troisieme contredanse.[2]

Один из кавалеров во время кадрили спросил.

— Танцуете ли вы мазурку?

— Конечно, — ответила Екатерина высокомерно, обидевшись, что ее считают не умеющей танцевать то, что умеют все.

Что же вышло? Заиграли мазурку, все разошлись попарно, и вышло, что у Екатерины нет кавалера. Тот молодой человек подлетел к ней, взбешенный от обиды:

— Как же вы мне сказали, что танцуете мазурку?

— Да, — подтвердила Екатерина.

— И где же ваш кавалер?!

— Меня никто не позвал.

— Я вас звал, а вы сказали, что танцуете.

— Ах, боже мой, я сказала вам правду: я умею танцевать мазурку!

Окружающие расхохотались, и наивность Екатерины упрочила ее триумф в тот вечер. Кавалер для нее немедля сыскался — им оказался сын хозяйки дома, Александр Хвостов, чиновник Министерства иностранных дел, ставший с этого вечера одним из вернейших поклонников и обожателей Екатерины Сушковой.

Кавалеры единодушно начали за ней ухаживать, к ней начали свататься. Воображение молодых людей поражали ее прекрасные черные глаза, за которые ее прозвали в свете miss Black eyes. Очень скоро тихая, затравленная барышня сделалась веселой хохотушкой — исправлению ее натуры немало содействовали успехи в свете. Ее даже стали считать кокеткой, что ее немало обижало.

«Не знаю, — писала она в своих записках, — отчего многие считали меня кокеткой, — это клевета, чистейшая клевета. Кокетка хочет нравиться всем без исключения — и старому и молодому, и умному и глупому, и женатому и холостому, и к тому же старается удержать в своих оковах всех пленных, а я, напротив, и танца, бывало, не дам тому, кто мне ничем не нравился. До сих пор я удивляюсь, до какой степени я была ветрена и необдуманна и как много себе позволяла; бывало, дома распоряжусь, с кем танцевать, запишу себе в книжечку и, приехав на бал, не дожидаюсь приглашения, а лишь только окружат меня мои верные кавалеры, ждавшие меня всегда у дверей, я как награды раздаю им поочередно танцы; они так к этому привыкли, что встречали меня принятой между ними фразой: «Какой танец вы мне сегодня назначили?» Как не пришло в голову хоть одному из них проучить меня, а нечего сказать, хорошо бы сделали».

На одном из балов Екатерину заметил великий князь Михаил Павлович и сказал:

— Она очаровательна, ее манеры безукоризненны.

Ах, как засуетилась вокруг нее тетка…

— А всем, решительно всем ты мне обязана! — приговаривала она племяннице. — Я одна тебя воспитала, образовала, вот и пошла ты в люди. Если бы не я, ты бы пропала, как былиночка.

Это было любимое сравнение Марьи Васильевны. Однако когда она была недовольна Екатериной, то сравнивала ее с червяком, которого всякий может раздавить, придиралась к ней бесконечно, выставляя перед людьми свои благодеяния и унижая не только Екатерину, но и ее покойную матушку, чего Екатерина, конечно, не могла перенести.

— Не велю дать тебе есть… Ну скажи, пожалуйста, где ты возьмешь кусок хлеба? Не велю девушкам служить тебе, ну кто же тебя оденет? Я не попрекаю тебя, я только хочу растолковать тебе, как я добра и как ты должна быть мне благодарна!

Один раз Екатерина вздумала сказать:

— Но вы же отняли меня от матери. Ни она, ни я не просили об этом!

Ах, что тут же обрушилось на бедную голову девушки, какие попреки!

Ей доставалось за всякую провинность. И даже за лучшие качества ее натуры! За то, например, что была верна в дружбе. Однажды Екатерина получила записку от подруги своей, Катеньки К., и в записке этой был намек на чувства девушки к одному бедному адъютанту. Тетка потребовала показать ей записку, однако Екатерина предпочла проглотить бумагу, только бы не выдать секрет подруги. Увы, ничем хорошим это не кончилось — подруг разлучили.

Словом, вполне понятно, что Екатерина только и мечтала избавиться от постоянного невидимого, но рассчитанного гонения своей «благодетельницы». Сделать это девушка могла только одним образом: выйдя замуж. Нечего и говорить, что к ней сватались, однако идти за кого ни попадя она ни за что не хотела. Искала того, кого полюбит и кто будет истинно любить ее, а пока находила утешение в дружбе.

В 1830 году тетка приехала в Москву, где Екатерина сдружилась с Сашенькой Верещагиной. Затем они вместе переехали в Середниково. У Сашеньки был кузен по фамилии Лермонтов (имение его бабушки Арсеньевой было неподалеку), но все называли его просто Мишель: неуклюжий, косолапый мальчик с умными и выразительными глазами, со вздернутым носом и язвительно-насмешливой улыбкой. Ему было лет пятнадцать или шестнадцать, то есть на три года меньше, чем Екатерине. Он учился в университетском пансионе, однако его ученые занятия не мешали ему быть почти каждый вечер кавалером у девиц, когда они выходили прогуляться. Екатерина прозвала его своим чиновником по особым поручениям и отдавала ему на сбережение свои шляпу, зонтик, перчатки. Но Мишель перчатки частенько терял, и Екатерина грозилась отрешить его от вверенной ему должности.

И вот однажды Сашенька сказала ей, что Лермонтов не теряет перчатки, а прячет их у себя как драгоценный сувенир, потому что он страстно влюблен в Екатерину. Разумеется, Екатерина подняла Мишеля на смех и посулила ему конфет в обмен на перчатки. Он был для нее сущий мальчишка, она и думать не думала, что насмешки могут обидеть его. Точно так же обращалась с ним и Сашенька, и это бесило его до крайности. Он мечтал, чтобы его считали если не взрослым мужчиной, то хотя бы юношей, декламировал девицам Пушкина и Ламартина и был неразлучен с огромным томом Байрона.