Во второй половине дня через Варшаву потянулись километровые обозы. Крестьянские телеги и разбитые грузовики забили Иерусалимские аллеи. Трамвайное движение было из-за этого прервано, трамваи остановились в самых неожиданных местах, иные даже не закончив поворота, словно их подбили, и оттуда выплеснулись люди.

Сплошным потоком шли и шли на запад немцы. Это были совсем другие немцы, совершенно не похожие на варшавских. Не было среди них ни чиновников с их преувеличенным чувством собственного достоинства и ухватками мелких жуликов, ни толстомясых охранников, ни эсэсовцев с их зловещим лоском. Отступающие солдаты были покрыты толстым слоем пыли. Они тупо покачивались в кузовах, все разом валясь то вправо, то влево. Те, что шли, бессмысленно глядели перед собой. Почти все зевали. Усталость делала их одинаковыми, скучными.

В толпе рядом с Ясем радостно свистнули. Проходивший совсем близко солдат вдруг встретился с Ясем глазами. Под серой каской Ясь разглядел лицо немолодого человека, может быть, сапожника или кондитера, который ужасно устал заниматься не своим делом.

Обоз все тянулся и тянулся. Стоявшие кругом люди смеялись, уже не таясь. Какой-то гражданин показывал вермахтовцам фиги и самозабвенно шептал: «Вот вам! Вот вам!». Немцы не обращали на это никакого внимания.

А где-то в нескольких сотнях километров от Варшавы, по дороге на Люблин, ехала на броне советского танка девушка-регулировщица. Горящими глазами смотрела она по сторонам, так жарко впитывая увиденное, словно хотела вложить в свое сердце каждый куст, пожеванный гусеницами танков, каждую выбоину на дороге. Ее обветренные губы шевелились – она непрестанно сочиняла стихи:

Залитые кровью луга

И оскверненные нивы

Омоем мы кровью врага…

Это была Жужа. Ее стихи печатались в батальонной газете. Она сочиняла их по-польски и по-русски, пока стояла с флажками, указывая путь ревущим победоносным колоннам. В тучах пыли, словно окутываемая лучами славы, одетая в убеленную семи потами гимнастерку, утопая в сапожищах, как Кот из сказки Шарля Перро (о, невозвратное детство! о, Варшава!..), под гудящими небесами, Жужа наконец-то обрела счастье.

В газете было про одного старшего лейтенанта, тяжело раненного еще на территории Литвы, – у него на груди обнаружили залитую кровью газетную вырезку со стихотворением Жужи «Мы вернемся, мы отомстим».

«Не знаю, кто написал эти строки, – сказал военкору героический старший лейтенант, – но в груди этого поэта бьется сердце настоящего бойца. Его стихи поднимают нас на бой». На смазанном фотоснимке, помещенном возле заметки, был изображен красивый молодец в бинтах. Жужа носила этот снимок в нагрудном кармане.

Она вернулась, как и обещала. Впереди ждала Висла.


22 июля, ночь.

– Ты так никогда и не помиришься с отцом? – спросила Малгожата.

– У нас разные взгляды на жизнь, – сказал Мариан. – Учти, я вообще тяжелый человек. Пожалеешь еще, что со мной связалась.

– А кто не тяжелый? – отмахнулась Малгожата.

– Стан…

– Он просто еще маленький.

В небе опять загудело – третий раз за ночь. Марек приподнялся на локте, сминая подушку.

– Это советские, – сказал он зачем-то.

Мимо окна раз или два скользнул луч прожектора. С каждым днем эти лучи делались все жиже. Поначалу вся ночь от них вскипала, зенитные орудия вели непрерывный огонь, но день ото дня немцы выдыхались: войска ПВО покидали Варшаву, и русские делали в небе над столицей, что хотели.

– Валерий считает, что необходимо действовать в полном контакте с русскими, – сказал Марек. – А я так не думаю. Хватит у нас пороха, чтобы обойтись без них. Варшава должна быть польской!

– Это ведь не нам с тобой решать, – сказала Малгожата и обняла его.

– Линия фронта неуклонно приближается, – зловеще молвил Марек, утыкаясь носом Малгожате в шею. – Как от тебя пахнет удивительно… Почему от тебя всегда пахнет молоком?

– Потому что я не курю. – И она крепко поцеловала его.

– Как тебя называли в детстве? – неожиданно спросил Марек.

Малгожата засмеялась.

– Только ты меня так, пожалуйста, не называй…

– Ну, как?

– Хватька…

– Как-как?

– Потому что я все хватала, не глядя. Обжигалась…

– Бедненькая моя Хватька. – Мариан погладил ее по волосам и прижал к себе. Малгожата возмущенно пискнула, а Мариан засмеялся. В небе безнаказанно гудели советские самолеты. Где-то в ночи, при разорительно ярком свете, потные немцы упихивали свое барахло в чемоданы, а дебелые фрау с ужасом косили в окно: «Майн готт, Фритц, почему мы так спешно удиралес? Неужто все столь шлехт?» – «Практически капут, майн херц», – отвечал Фритц, смахивая с носа каплю. Завернувшись в плащ-палатку, спала усталая Жужа, и глядел на нее в ожидании завтрашней встречи темный город Люблин. А советский летчик Панасюк, вернувшись из боевого вылета, отдыхал в кругу боевых товарищей с чаркой и цигаркой и был вполне доволен жизнью.


23 июля

Зигмунд Пшегроздки облачился в свой любимый пиджак с ватными плечами, увенчался шляпой, вооружился тростью и всплыл на поверхность Варшавы. Неспешным шагом двинулся по улице. То и дело он останавливался и, неодобрительно покачивая головой, исследовал выбоины и щербины на стенах домов. Затем сел в трамвай и без колебаний занял место «только для немцев». Для верности несколько раз приподнялся и опустился, словно желал плотнее утрамбоваться на сиденье.

На следующей остановке вошли двое немецких унтеров. Пан Пшегроздки выпятил подбородок и молвил, обращаясь в сторону:

– И обратите внимание, панове: немцы почему-то вечно ходят парочками, как гимназистки.

Унтера подошли к нему. Один расслабленно плюхнулся рядом, развесив тощие колени, а второй вдруг наклонился к пану Пшегроздки и быстро, негромко проговорил:

– Револьвер – покупать?

Пан Пшегроздки с достоинством отпрянул. Унтер подвигал вправо-влево выкаченными серыми глазами, оттопырил губы и повторил, преувеличенно артикулируя:

– Покупать – револьвер?

– За кого вы меня принимаете? – холодно осведомился Пшегроздки.

Немец засмеялся и закивал.

– О, да – совсем дешевый – два тысяч злотых. И пиф-паф, сколько хочет душа.

– Вы это серьезно? – спросил Пшегроздки, плохо веря услышанному.

– Разумейся. Цена – фрр! – Немец махнул рукой безнадежно. – Арнольд, – тут унтер показал на своего товарища, – продавал по три тысяч, но это был двадцать первый юли, а сегодня двадцать и три юли, цена – фрр!

У пана Пшегроздки не было денег, поэтому он не без возмущения произнес:

– Вам должно быть стыдно, молодой человек. Вы хорошо понимаете по-польски? Schande. Очень плохой поступок. Продавать личное оружие – шлехт. Вы – разложенец. Дас ист проблем. Потенциальный мародер. Фуй.

Немец глядел на него тревожно и вместе с тем воровато. Потом отвернулся и бурно заговорил со своим товарищем, очевидно, больше не интересуясь паном Пшегроздки. Второй унтер (Арнольд) болтал коленями и время от времени протяжно отзывался:

– Ja-a…

Редактор проехал еще две остановки и величественно покинул трамвай.

Немецкие кварталы больше почти не охранялись. Из учреждений спешно выносили коробки и складывали их в автомобили. Автомобили фыркали и сотрясались на месте. Девицы с точеными ножками и злыми лицами сновали взад-вперед, нагруженные отключенными телефонными аппаратами, связками бумаг и папок. Они лающе переговаривались и грохотали каблуками. Время от времени в дверях эвакуируемого учреждения показывался начальственный герр в натянутом под мышками светлом френче и натужно выпучивался на девиц.

Проехал грузовик, увозя три десятка стройных гестаповцев. Те восседали с отсутствующим видом, словно их все происходящее никак не касалось. Одна из девиц вдруг бросила на мостовую свою коробку и пробежала несколько метров следом за грузовиком, а затем выкрикнула что-то и с горделиво поднятой головой вернулась к работе.

Вполне удовлетворенный увиденным, пан Пшегроздки неспешно двинулся в обратный путь.

Ему очень не хватало Кшися. Особенно сейчас, когда наступали горячие денечки, и газете был просто необходим репортер. Но Лесень бесследно исчез в марте прошлого года. Пану Пшегроздки доложили, что после памятного нападения на тюремный фургон Лесеню пришлось покинуть город и перебраться куда-то в леса, в отряд товарища Отченашека. Пан Пшегроздки этого не одобрял: товарищ Отченашек был известен просоветскими настроениями и страшной лютостью нрава.


25 июля

Пока Ярослав с друзьями наслаждался различными проявлениями паники, царившей среди немцев, его легковерная мама позволила пани Ирене основательно себя запугать. «Вы, интеллигентная женщина, разве не понимаете? – говорила соседка, шумно глотая чай и высасывая кусочек сахара. – Это ведь только начало. Уйдут немцы – придут, извините, русские, а эти за спекуляцию сразу расстреливают. Они и разбираться не будут. Немцы, по крайней мере, понимают, что существует частная собственность…»

Мама верила и боялась. В конце концов обе отправились к одной знаменитой гадалке по имени Черная Зося. Эта Зося гадала по цене две картошины за сеанс. Она обитала в центре города, но адрес был известен лишь избранным. Пани Ирена, впрочем, сумела его достать.

В комнатушке, расположенной под самой крышей, было темно. Маму и пани Ирену встретил настороженный шепчущий голос, который велел ждать у входа. Они остановились, теснясь возле двери. Когда глаза попривыкли к темноте, сделались видны засаленные, некогда желтые обои и бедная фанерная обстановка: крашеный шкафчик, стол, наподобие дачного, с кружевным бумажным бордюром на кнопках, а в углу – переделанный под ларь ружейный ящик с черной надписью по трафарету «GEWEHRE». Возле ящика стояла костлявая женщина в черном платке. За столом, рядом с гадалкой, сидела посетительница с мятым заплаканным лицом. При свете тусклой покривившейся свечки она разглядывала руку Черной Зоси.