– Клянусь Распятием! Тошнит иной раз и глядеть-то на баронов, которые только по виду остаются знатными господами, а как дойдет до дела – тут-то и обнажают свое истинное рыло, трусливое и жадное!

Он встал, покачиваясь, с полным кубком в руке. Годы не украсили гасконца – напротив, изжевали его, усилили природную худобу, оставили на лице мятые морщины, проредили и окрасили сединой волосы. Многие с неудовольствием смотрели, как Маркабрюн, злой и очень пьяный, готовится произнести речь, а Маркабрюн щурил глаза, ни на кого в особенности не глядя, и надсадно кричал:

– Все мы сродни Каину, как я погляжу, а Богу служить никто не желает! Хорошо же! Пусть распутные пьяницы, пусть обжоры, прелюбодеи, пузогреи и прочая рвань придорожная с баронским титулом и свинской душонкой, – пусть сидят в своем позоре, как в теплом дерьме! Пусть негодяи, верящие в ворожбу… – Тут он жадно присосался к своему кубку.

Покраснев от гнева, Гуго Лузиньян вскочил.

– Выведите ублюдка! – закричал он. – Я требую, чтобы этого горлопана…

– А, не нравится? – вынырнул из кубка ядовитейший Маркабрюн. – Кому, интересно, понравится такая правда? Иисус…

В этот самый момент слуга, подкравшись сзади, огрел Маркабрюна по голове, и тот упал, облившись вином. Он сразу ослабел: лежал на спине, не моргая, и праздно шевелил губами. Слуги поскорее утащили его.

Ночью сеньор Джауфре пришел проведать своего друга. Маркабрюн, уже почти не пьяный, с мокрыми волосами, лежал на кровати и бормотал, перебирая слова:

– Перед Богом и природой

Грешен трус… отступник…

Извратит саму природу


Тот, кто струсит…

Заметив Джауфре Рюделя, он приподнялся и молвил:

– А, мессир! Видать, вам также не по душе пришлись мои речи?

– Если что-то и пришлось мне не по душе, так это то, что вас ударили по голове и вынесли, бесчувственного, – ответил Джауфре Рюдель. – Скажите-ка мне, для чего вам понадобилось затевать сегодня этот неуместный спор?

Маркабрюн оскалил зубы.

– Мне не дали даже договорить! Ваши пустологовые сородичи, мессир, не взяли на себя труд выслушать меня до конца! Я хотел сказать, что Иисус будет жить среди тех, кто отправляется на службу Его, ради сострадания к Его Гробу, а прочие, хоть и зовутся баронами, были и останутся жалкими, ничтожными…

Джауфре Рюдель взял его за руку, и Маркабрюн замолчал. В полумраке поблескивали белки его глаз.

– Обещайте мне, – сказал Джауфре Рюдель, – что не станете в мое отсутствие петь и выступать! Ибо клянусь спасением души, случись вам раздражить и настроить против себя баронов, некому без меня будет удержать их руку.

Маркабрюн угрюмо отмолчался.

Так простился Джауфре Рюдель де Блая со своим другом Маркабрюном, и больше в этой жизни они никогда не встречались.

А глубокой ночью, когда спали уже и добрые горожане, и моряки, и священники, и знатные сеньоры, молодой Гвидон де Лузиньян ласкал одну красивую девицу, плутая пальцами в ее кудрях и путешествуя губами по гибкому ее телу. Таков уж был этот Гвидон, что для ратного дела годился он плохо, зато повсюду, где только ни появлялся, щедро сеял нежность и любовь, и за это, должно быть, любили его и люди, и сам Господь. Что до ума или храбрости, то ими Гвидон обладал весьма умеренно и, зная за собой такое несовершенство, возмещал этот недостаток по мере сил.

Расставаясь с покоренной девицей, подарил он ей свою рубашку, а сам ушел к отцу и наутро сел на корабль и отплыл в Святую Землю. Девица же и много месяцев спустя вспоминала нежного Гвидона и клала в свою постель его рубашку, и комкала ее, прижимая к груди, целовала и орошала слезами, и тем облегчала страдания. Впоследствии, однако, память о Гвидоне иссякла, и девица благополучно сменила бестелесного возлюбленного на такого, чья плоть ощущалась под нижней рубашкой не силою воображения, но посредством простого прикосновения руки.

* * *

На третий день после отплытия с Кипра перед Джауфре Рюделем показался палестинский берег. В туманной дымке угадывались уже сиреневые горы, и на некоторых вершинах – замки, сбегающие стенами по склонам. Страна, открывающаяся впереди, казалась призрачной и сонной, как будто Джауфре Рюдель заснул и погрузился в грезы. Все здесь виделось иначе, нежели привычное.

И вот о чем думалось: если одно только путешествие в эти благословенные края послужит грешникам воротами к раю, то кем, в таком случае, стали люди, прожившие здесь всю жизнь, от самого зачатия? Как изменила их постоянная близость к Кресту и Гробу? Не сделались ли они подобны ангелам?

Между тем корабли стали на якорь в гавани Триполи, и от берега направились уже лодки с гребцами, а матросы, бранясь и сквернословя, открывали трюмы и начали выкатывать на палубу бочки и выносить короба.

Вся эта недостойная суета миновала взгляд Джауфре Рюделя. Первым он сел в лодку, не в силах унять дрожь нетерпения, и первым ступил на берег. Поблизости разгружался корабль, на котором приплыл Гуго Лузиньян, однако самого Лузиньяна нигде еще не было видно.

Влажная жара облепила Джауфре Рюделя, как промокшая меховая одежда. Он вдыхал воздух Святой Земли, с удивлением убеждаясь в том, что этот воздух густ и тягуч и нехотя наполняет легкие.

Триполи ничем не напоминал ни один из городов, прежде виденных Рюделем. Часть домов здесь вовсе не имела окон, выходящих на улицу, и поначалу сеньор Джауфре отнес это на счет бедности здешних жителей, не имеющих возможности заплатить налог на окна, но потом ему рассказали о сарацинском обычае выводить все окна только во двор (а многие дома здесь в прежние времена принадлежали сарацинам и лишь впоследствии были слегка перестроены франками). Удивительными были здесь и храмы, выстроенные из желтоватого известняка – с очень широкими стрельчатыми арками и плоской крышей, увенчанной небольшим круглым куполом. Прямо из стены торчали пучки травы, недавно выросшей и уже увядшей. Только в полумраке храма, в почти колодезной прохладе, Джауфре Рюдель вздохнул полной грудью. Но и здесь, хоть он и находился в доме Бога, все вокруг кричало ему о чудесной сказочной чужбине: тусклый блеск греческих мозаик с изображением шагающих ангелов, ярко расписанные колонны, на каждой – свой святой, и были здесь святые, чтимые латинской Церковью, но были и греческие и также армянские. И все это Джауфре Рюдель находил удивительным.

Крытые каменным сводом, мощеные улицы с небольшими окошками наверху, дающими мягкий свет; суета вездесущих лавок, где толкались греки, армяне, сирийцы, генуэзцы; резные деревянные балкончики – редкие гости на сплошь каменных стенах; плиты мостовой под ногами; постоянный привкус пыли на губах; тоскующие глаза продажных женщин; запах перца, тмина и корицы, щедро расточаемый торговцами; цистерны для сбора дождевой воды и колодцы; портовые сооружения, бани, конюшни, мастерские, таверны с котлами, выставленными прямо на улицу вместе с очагом… и вдруг вся эта пестрая толчея людей и строений обрубается, будто отрезанная ножом, высокой крепостной стеной с прямоугольными башнями, расположенными через непривычно неравные промежутки.

Позади осталась и высадка войска пилигримов, и вывод лошадей, и разгрузка судов, и торжественная, но какая-то торопливая встреча. Все вокруг Джауфре Рюделя тонуло в дрожащем сиреневом мареве, так что в конце концов ему начало уж казаться, будто его опоили.

Жилище Триполитанских графов – просторный дворец, то и дело прерываемый двориками, наподобие монастырских, и везде там плещут небольшие фонтаны и стоят раскрашенные статуи с вытаращенными вещими глазами, и повсюду имеется великое множество роскошных вещей, и чаш, и изысканных византийских подсвечников, и деревянной мебели, и разной одежды, так что Гуго Лузиньян только головой вертит и крякает, а его сыновья переглядываются и восторженно усмехаются. Что до Джауфре Рюделя, то он, кажется, вот-вот потеряет сознание.

По счастью, граф Раймонд Триполитанский – вполне земной человек, отнюдь не сродни ангелам. В первую очередь его заботит исходящая от сарацин угроза и набеги Нуреддина. Но получив теперь подкрепление в лице паломников из Пуатье, граф надеется отвратить опасность от завоеваний Иисуса Христа.

Большая карта, нарисованная на пергаменте черными и красными чернилами, показывает в мельчайших подробностях и горы, и озера, и замки, и укрепленные селения, и все дороги и тропы, по которым может проехать вооруженный всадник, и даже одно огромное дерево, которое местными сирийцами прозывается Дубом Справедливого Человека. Некоторые пометки на карте сделаны позднее и другими чернилами, а надписи – и латинские, и сарацинские – граф Раймонд читает с одинаковой легкостью. Здесь, здесь и здесь, – показывает граф, – находятся сейчас сарацины, а вот тут предполагается встретить их соединенными силами…

Все это буднично и вполне обыкновенно, но оболочка военного совета скрывает на сей раз нечто большее, и от этого по груди разбегается щекотка. Ибо вся жизнь здешних баронов является непрерывным богослужением, и они от лица всего латинского мира охраняют Святые Места; долг же собратьев по вере помогать им в защите Христова наследия.

Сквозь сказочные покровы невероятного города Триполи, сквозь видимость обыденного разговора проступает неизменно и властно Она – Любовь, извечная тяга к Неведомому, к Дальнему, та самая любовь, от которой всего лишь один день пути до Бога.

Кшиштоф Лесень (окончание)

Маленькая, пыльная от бумаг квартира чутко прислушивалась к негромкому голосу Гинки. Самый воздух был здесь теплым и истертым, как старый козий платок, в который так чудесно закутаться с ногами, и позабыть все плохое, и больше никогда не хворать. Так хорошо, как здесь – среди чужих вещей и странных книг, у постели незнакомого умирающего парня, – Гинке не было никогда в жизни.

Она взялась за сложенный вчетверо листок вощеной бумаги: вырезка из каталога и отпечатанная на обороте страничка – опять чьи-то путевые заметки.