Дождь унялся, почти сразу выскочило солнце, щедро заливая ярким светом мокрые крыши. Юлиан придвинул к себе пишущую машинку и застучал по желтым клавишам. Он печатал одним пальцем, но очень быстро.

Покончив с работой, он выдернул лист из машинки и наконец обернулся. Доротея подняла голову, оторвавшись от трактата по анатомии различных существ, подробно описанных путешественниками прошлого: людей с собачьими головами, людей, у которых вообще нет головы, а лицо помещается на животе, трехногих людей, человекоящериц, лотофагов и других.

Юлиан встретился с ней глазами и сказал:

– Случалось вам просыпаться наутро после дня рождения и сразу бежать к подаркам?

– Это вы о чем? – осведомилась она.

– О вас, – пояснил он. – Подарок – это вы.

Доротея улеглась поудобнее, подложила кулачок под подбородок.

– Поразительная книга, – сказала она.

– Пойдемте со мной в редакцию! – предложил Юлиан. – Это недалеко и недолго.

Она с сомнением покачала в воздухе босой ногой.

– А в чем я пойду?

Юлиан вышел в прихожую и вернулся, держа в каждой руке по безнадежно мокрой туфельке.

– Я их поставлю на подоконник, – предложил он, – они быстро высохнут.

И, забравшись на стол, открыл окно.

Доротея молча наблюдала за ним. Потом сказала нерешительно:

– Я могла бы остаться дома…

– У вас какой размер ноги? – спросил Юлиан, чувствуя себя несчастным нелепым созданием. – Я могу одолжить вам свои… У меня маленькая нога.

И вот Доротея с жемчужным бантом в волосах, в беленькой блузке с мятым воротничком, в пышной юбке со складками и в мужских ботинках невозмутимо шлепает по нарядным, умытым улицам Варшавы, а Юлиан идет рядом, боясь рассмеяться от счастья. Из раскрытых окон то и дело вырываются звуки: кто-то играет на рояле, жена бранит мужа, на кухне гремит кастрюля, два писклявых детских голоса что-то бурно обсуждают.

В прихожей редакции привычно и кисло пахнет табачным перегаром. Толкнув коричневую коленкоровую дверь, Юлиан вводит Доротею в святая святых – кузницу свежего номера. Несмотря на яркое предвечернее солнце, там уже горят желтые лампы, освещая тесно стоящие столы, две пишущие машинки (каждая со своим дефектом), изрядно засаленные старые обои с приколотыми кнопками газетными вырезками. В одном месте через всю стену, захватывая две или три вырезки, тянется ржавый след потека.

В редакции полно народа, все курят и говорят одновременно. Присев на край стола и не выпуская из зубов причудливо заломленную папиросу, ярится иллюстратор Смуглевич, весь красный от духоты и гнева. Перед ним, взмахивая рукой с зажатой между пальцами сигаретой, стоит заместитель главного редактора – невысокий, немного похожий на Наполеона Бонапарта в последние годы жизни. Дымящаяся рука так и летает перед прямым, как у статуи работы Фидия, носом красавца Смуглевича.

– Мы не можем себе позволить пропагандировать плохие… И потом, наша специфика: вечерняя газета! Вечернюю газету читает усталый читатель. Усталый! Он пришел домой после рабочего дня и, естественно, нуждается в отдыхе, в положительных эмоциях… А тут ему, извините, подсовывают… Мы не можем терять читателя…

Из услышанного Юлиан сделал правильный вывод о том, что Смуглевич в очередной раз безуспешно пытается напечатать стихи Жужи. Другая подруга пылкого иллюстратора, поэтесса Бронислава Вильновская, уже выпустила тоненькую книжку стихов под названием «Судьба». Книжка состояла из трех разделов: «Девочка», «Девушка» и «Женщина» и была «проникнута исповедальным лиризмом», как писал один критик. Средства на издание «Судьбы» дал отец Брониславы, владелец небольшой хлебопекарни. На издание творчества свирепой Жужи раскошеливаться было некому. Поэтому-то Смуглевич и обивал пороги редакций.

Заметив Юлиана, он страшно обрадовался.

– Юлиуш! Вот кстати! – закричал Смуглевич и сполз со стола. – Скажи вот ты… – Тут он заметил Доротею, и лицо его сразу приняло совершенно иное выражение. – Добрый вечер, пани…

– Савицкая, – представилась Доротея, протягивая руку.

Смуглевич галантно приложился к ее пальцам. остальные вокруг продолжали галдеть и ругаться, пока Смуглевич не гаркнул:

– Да тихо вы! Смотрите, какую красоту привел Юлиуш…

Доротею тотчас отобрали у Юлиана, усадили на стул, торжественно подали дрянного кофе. Смуглевич объявил:

– Пусть пани нас и рассудит.

И полез в карман за листком с отпечатанным на нем творением Жужи. Замредактора побагровел, закричал: «Увольте!» и быстро выбежал вон, стуча ботинками. Смуглевич не обратил на это никакого внимания, развернул листок и звучным голосом прочитал стихотворение – видимо, уже не в первый раз. Стихотворение называлось «Непримиримые враги» и описывало взаимоотношения двух недругов, каждый из которых был по-своему прекрасным человеком и непобедимым, яростным воином, так что в конце концов эти два врага и сами перестали понимать, какое чувство их связывает – ненависть или любовь. «Враги» были написаны от первого лица, и в последней части лирический герой с похвальной искренностью живописал финальный поединок, в котором ему довелось-таки убить своего врага. Заканчивалось стихотворение строчкой:

«Он мертв – а я, к несчастью, жив!»

Все то время, пока длилось чтение, Юлиан глубоко страдал, но удрать не представлялось возможным, поскольку Смуглевич взял в заложники Доротею.

Когда «Враги» иссякли, снова поднялся общий шум. Звучали реплики вроде: «Немного подработать, конечно, хотя в целом…» и «Заметен определенный творческий рост по сравнению со «Сломанными крыльями»…»

Наконец Смуглевич сказал:

– Что попусту спорить! Пусть скажет дама. На ее суд!

В наступившей тишине Доротея отчетливо произнесла:

– Я бы посоветовала автору вообще никогда больше не писать стихов…

Тишина на миг сделалась страшной. Затем поднялся крик, двое или трое хохотали и хлопали друг друга по спине, несколько человек наседали на Доротею с негодующим «Нельзя вот так сплеча» и «Творческий рост все же налицо».

Смуглевич, бледный, подошел к Юлиану и сквозь зубы процедил, что никогда ему этого не простит, после чего хлопнул дверью.

Доротея храбро сказала одолевающим ее оппонентам:

– При чем тут «творческий рост»… Легко заметить рост от совсем никудышного до просто скверного, только вот зачем? Когда есть люди, которые просто пишут хорошие стихи – готовые хорошие, без всякого «роста»…

– Доротея! – закричал Юлиан из-за спин. – Надо бежать!

Доротея оборвала полемику и принялась выкарабкиваться из-за тесного стола. Литераторы продолжали браниться между собой, так что она, можно считать, беспрепятственно добралась до двери. Увязался только один, востроносенький и увядший.

– А вы самоуверенная барышня! Не боитесь, что когда-нибудь и вас – вот так прихлопнут? Скажут одно слово… и все! Осудят навек. Налепят ярлык. И будете… Навсегда! И уже не снять. «Такая-то? А, бездарность…» А? Не боитесь?

– Нет, – сказала Доротея, отстраняясь.

– А почему? – въелся он, подсовывая свое ехидное лицо совсем близко к Доротее.

– А просто не боюсь! – сказала Доротея. – Идите к черту, дурак! Сами, небось, бездарность…

И, шаркая мужскими ботинками, удалилась под руку с Юлианом.

«ДОРОГАЯ ДОРОТЕЯ!..»6.

Дорогая Доротея!

Когда я был еще евреем, то испытывал смутную тоску по огромному миру, окружающему наш глухо занавешенный черным сукном кошерный мирок. Например, у нас дома запрещалось выращивать цветы в горшках. Дедушка считал этот обычай языческим, отец – тоже. В детстве мне не позволяли есть помидоры и цветную капусту, которые, согласно книге «Польская хозяйка», столь полезны для организма. У нас эти овощи считались запрещенными.

Я ушел от моих родителей, от их Бога, от своего детства. Я ем помидоры и цветную капусту. Более того, я ем жареную свинину и пью пиво. И вообще живу в свое удовольствие. Но детство то и дело настигает меня – воспоминаниями, страхом, запретной радостью.

Прежде я часто пытался представить себе Вас маленькой девочкой. Но потом, когда Вы появились здесь, в Варшаве, так неожиданно и чудесно, я понял, что нет нужды искать Ваше детство по пыльным чердакам, перетряхивая старые сундуки, полные воспоминаний и моли. Никакое черное сукно не отгораживает Вас от Вашего детства. Лучезарная, Вы несете его в себе…

Я часто теперь хожу на берег Вислы, туда, где мы с Вами бродили, запасшись яблоками и бутербродами. Там ничего не изменилось: вода сверкает под солнцем, как живая, и такая зеленая, словно отражает не небо, а траву; пахнет зеленью и паровозным дымом…

Недавно я гулял там в полном одиночестве и так погрузился в мысли о Вас, что сам не заметил, как споткнулся в густой траве о парочку. Девушка была почти совсем раздета – вообразите! – я видел ее ноги, белевшие среди зелени и смятой одежды, и острые плечи. Парень, бывший с нею, радовал глаз загорелой, чуть вспотевшей кожей и здоровой мускулатурой. Однако при виде незнакомого человека он так смутился, что схватил поскорее свою рубашку, набросил ее себе на плечи и вскочил, оставив свою подругу, так сказать, совершенно без прикрытия. К чести девушки, она не растерялась. Одарив меня королевским, бесстыжим взглядом, она молвила: «Добрый день, пан!» Я ответил глупейшим поклоном и поспешил удалиться.

Любимая! Если бы я мог сорвать с себя эту ветхую сорокалетнюю оболочку, избавиться от хилого, безвольного, впустую постаревшего обличья, – перед Вами предстал бы тот, кто вечно жил в моей душе, в душе хлипкого, замученного ангинами еврейского мальчика, который боялся погладить кошку, дабы не осквернить себя и не прогневать Господа Бога. Вы бы увидели, какой я на самом деле: красивый, отважный и с головы до ног покрытый стальной мускулатурой, как Виннету, сын Инчу-Чуна. Ксендзы определенно и твердо обещали мне воскресение в Судный День – и именно в таком виде. В наилучшем, заверял меня отец Адам, тот, который совратил меня окреститься. Вот почему я стал католиком, дорогая. Может быть, хотя бы после конца света Вы увидите, что я достоин Вас – и сумеете наконец меня полюбить.