– Я понимаю, понимаю, – гладил он ее по спине. – Ничего, ничего, – шептал, – не плачь. Не плачь, родная. Все будет хорошо.

И снова гладил, гладил, покачивая, уже не сдерживая своих слез, и все нашептывал что-то ободряющее, обнадеживающее и умиротворяющее, не тревожа больше ее истерзанной души разговорами. Как мог успокаивал. Как мог.

Она так и заснула у него на руках, измученная, опустошенная переживаниями, отчаянием и убаюканная его тихим голосом и словами. И он охранял этот ее сон, сидел несколько часов подряд, держа спящую любимую женщину на руках, все так же нежно покачивая, и думал о своем, глядя в прогорающие в угли дрова в камине.

Ян ворохнулся в кресле лишь под утро, перемещая Марианну с затекшего бедра на другое, но этого легкого движения хватило, чтобы она проснулась.

– Привет, – прошептал Стаховский и улыбнулся. – Ну ты как?

– Нормально. – Она потерла глаза, посмотрела на него и попросила: – Проводи меня домой.

– Да, – кивнул он, – провожу.

Они больше не возвращались к тому главному и тяжелому разговору, который пережили ночью как бедствие, как приговор суда, и Ян не повторял более попыток разубедить Марьяну, принять и услышать его аргументы и доводы. Только поцеловал у калитки ворот затяжным, продленным поцелуем, наполненным безысходной горечью расставания. Прервав который, Марианна подскочила с его ног и торопливо скрылась за калиткой, не произнеся слов прощания и даже не махнув рукой.

Все. Вот так бесповоротно и окончательно – все.

И он развернулся и поехал назад. Домой.


Она не могла спать, даже просто лежать в кровати не могла, не могла ни пить, ни есть, не могла найти для себя место хоть какого-то покоя, хоть притулиться где-то в уголке, спрятаться и убежать от себя – и то не могла. У нее надрывалась от безысходной муки душа, и невыплаканные слезы душили, не давали дышать, и она не могла ни о чем даже думать.

Что ж так больно-то, Господи!

Что ж так больно!

Единственное, что смогла осмыслить и четко понять Марианна в этот момент, что нельзя в таком состоянии показываться на глаза родным, которым она не сможет ничего объяснить, она даже говорить не сможет, какое уж там объяснение. И, осознав это в полной мере, представив испуганное лицо мамы, понимающей, что с ее дочерью творится какая-то страшная беда, Марианна начала судорожно собираться, кидая без разбору вещи, попадавшиеся под руку, в дорожную сумку, не отдавая себе отчета, что и зачем вообще туда кидает. Запихала, закрыла как-то и пошла будить маму.

– Мамуль, – позвала она шепотом спящую Елену Александровну.

– Да? – переполошенно уставилась та на дочь. – Что случилось?

– Ничего, извини, – шептала Марианна, – просто мне необходимо срочно уехать по делам в Москву. Кирюшка с вами останется, а завтра вы его привезете домой, ладно?

– Да, конечно, что ты спрашиваешь!

Елена Александровна попыталась сесть в постели, но Марьяна ее удержала.

– Не вставай, спи дальше. Я поехала.

– Точно ничего не случилось? – Мама проснулась уже достаточно для того, чтобы внимательно присмотреться к дочери и заподозрить неладное.

– Точно, – подтвердила Марианна. – Спи, я пошла.

– Езжай осторожно, – напутствовала ее Елена Александровна.

Да, осторожно. Конечно, осторожно, она по-другому не ездит.

Но только не в этот раз. Не в этот.

Марьяне было так плохо, так безысходно тошно, что казалось, что болит все тело, даже мозг и мысли, рождающиеся в нем, болят, а в груди жжет нестерпимо комок невыплаканных слез, удерживаемых лишь кое-как, болтающейся из последних сил ее волей.

Маясь и не зная куда деться и сбежать от этой изводящей боли, чтобы хоть как-то отвлечься от бесконечных мыслей, Марианна ткнула в кнопку магнитолы, и машину заполонили звуки прекрасной и странной музыки Альфреда Шнитке. Почувствовав, что в ее нынешнем состоянии эта музыка лишь усиливает ощущение глухой безысходности и полного душевного раздрая, Марианна поспешила переключить магнитолу с проигрывателя на радиоприемник. Пусть лучше болтает какой-нибудь бодро-жизнерадостный радиоведущий, сообщая новости и ставя незамысловатые современные песенки в перерывах между своей болтовней, пусть что-то крикливо-пустое ненавязчивым фоном…

Но вдруг, вместо ожидаемого клубного дерганого ритма или голоса того самого бодряка-ведущего, из динамиков раздался голос Елены Ваенги, выхваченный на фразе из песни:

– «…не смотри мне так в глаза – нельзя, нельзя…»

И, ударив по тормозам, кое-как справившись с управлением, Марианна свернула на обочину шоссе, включила на полном автомате, не соображая, что делает, аварийку, откинулась на спинку кресла и закрыла глаза. Все – кончилась вся ее хваленая железная воля, добитая бархатным голосом Ваенги, рассказывавшей о невозможности запретной любви.

Крик и вой стояли в горле, и Марианна понимала, что если не подавит, не победит и выпустит этот вой наружу, то утонет в слезах и безысходности…

Она никогда не была ценителем и потребителем современной эстрады, но кое-какие песни модных и раскрученных исполнителей, понятное дело, слышала, и не раз, куда ж от них денешься. В том числе и Ваенгу. И пару раз как-то услышав эту песню, под нелогичным названием «Шопен», помнится, недоумевала, как это можно жалеть, что ты кого-то любишь? Жалеть о том, что любишь человека?

Вот сейчас и поняла – как.

Вот так – давясь и заливаясь неудержимыми уже ничем, хлынувшими потоком слезами, Марианна жалела о своей первой и единственной любви к мужчине, накрывшей ее с головой, вошедшей в ее душу и жизнь, одарившей всем недоступным ей ранее великолепием чувств и эмоций. И рыдала на весь салон, заглушая Ваенгу с ее «Шопеном», выпустив из себя на свободу тот дикий вой отчаяния, что бился и клокотал в ней.

Сильная женщина, она понимала весь трагизм случившегося с ней. Она прекрасно понимала, что никогда не любила своего мужа, что у нее с ним не было ни духовного единства, ни глубокого взаимного понимания, ни даже секса достойного. Марианна никогда не обольщалась на этот счет – нет. Просто никогда не знала иных отношений. Не любила по-настоящему, не испытывала страстного, сводящего с ума желания, влечения и безумства соединения с любимым мужчиной, не испытывала и десятой доли великолепия тех ласк и того оргазма, которые испытала с Яном. И никогда не знала, что такое роскошь истинного доверия и откровения двух по-настоящему близких душой людей.

Вот довелось узнать. В сорок лет. Узнать… и отказаться от всего: от этого мужчины, оказавшегося единственным родным, от любви, от совершенно очевидно возможного счастья и радости жизни.

Но она не станет выбирать между своим счастьем и физическим и психическим здоровьем и счастьем своего ребенка.

Это не выбор. Не бывает выбора из одного пункта. Не выбор.

И она слушала Ваенгу, жалеющую о том, что любит, и первый раз в жизни испытывала реальную физическую боль от вынужденно принятого решения, заливалась отчаянными слезами, сидя в машине на обочине шоссе, ведущего в Москву.

Песня закончилась, а Марианна отплакала, чувствуя себя совершенно разбитой, опустошенной эмоционально до самого дна, измученной физически, и никак не могла сообразить, куда же ей теперь ехать. Куда деваться?

И вдруг, как озарение, вспыхнуло в мозгу такое четкое и ясное понимание, где она хотела бы и должна оказаться прямо сейчас. Где и с кем. С тем, кто может, хоть отчасти, утолить ее печали и понять. Достала платок, вытерла слезы, потрясла головой, сбрасывая бессильную дрему, завела машину и поехала.

Ее тут давно и хорошо знали, поэтому и пропускали без проблем. Она кивнула благодарно охраннику, приветливо улыбнувшемуся и распахнувшему перед ней двери, торопливо прошла через великолепный холл и, стараясь не производить никаких звуков, зашла в зал, в котором царила и творилась музыка, проскользнула по проходу между рядами и села в крайнее в пятом ряду кресло.

Ее сын Максим проводил репетицию большого оркестра в качестве дирижера, готовясь к новогоднему выступлению и конкурсу.

Поставив локоть на ручку кресла, Марианна опустила голову, спрятав глаза в ладони, и слушала, стараясь отодвинуть в глубину сознания все свои печали и горести, раствориться в музыке, отстранившись душой хоть на время от своих мучительных мыслей и терзаний.

Как она говорила Яну, их удивительная связь с Максимом никуда не делась с годами, даже когда тот вырос и стал вполне самостоятельным, целеустремленным человеком, занятым реализацией своего призвания, своего таланта, пожалуй, эта их духовная связь стала даже крепче, более чуткой, что ли.

Вот и сейчас Марианна совершенно точно знала, что сыну не требуется видеть, что она пришла, он просто почувствует ее присутствие в зале, и ей казалось, что даже музыка зазвучала как-то более светло и радостно, когда он ощутил это ее присутствие. Или просто ей необходимо было сейчас так думать и так ощущать эту их незримую связь на вот таком, высшем духовном и физическом уровне.

Музыка оборвалась, Максим сделал какие-то пояснения и замечания по ходу репетиции, поблагодарил музыкантов за работу и, объявив пятнадцатиминутный перерыв, развернулся лицом к залу, обрадованно улыбнулся, увидев Марианну, помахал ей рукой и поспешил к боковой лесенке.

– Привет, мам. – Он обнял и поцеловал поднявшуюся с кресла ему навстречу Марианну. Постоял так недолго, растворяясь в этом их материнско-сыновьем единении, а потом, чуть отодвинув от себя, всмотрелся внимательно в ее лицо и спросил озабоченно: – Что-то случилось?

– Да так, – попыталась отмахнуться Марианна, почувствовав, как в одно мгновение от этой его бережной заботы рванули к глазам недоплаканные слезы, через которые она заставила себя улыбнуться, поспешив успокоить сына: – Ничего. Ерунда.

– Ну-ка, ну-ка, – не поверил тот, усадил мать в кресло, сел рядом, взял ее руки в свои и все всматривался в ее глаза. И вдруг спросил: – Мамуль, ты что, влюбилась?