Эрих поймал себя на мысли, что узнает места, куда их привезли. Та самая станция Колодищи, где в 1944 году располагался штаб Люфтваффе. Вот так поворот! Он уже не рассчитывал попасть сюда. Как много в его воспоминаниях было связано с этой станцией. Сохранился ли военный городок, где они жили? Общежитие, дом, где располагался штаб, аэродром за лесом? Или русские уже все снесли и сравняли с землей? Необыкновенно ярко ему вновь вспомнилась Хелене, как она входила в офицерское общежитие, безукоризненная, строгая, подтянутая. С уничтожающей иронией она отчитывала тех, кто провинился, сдержанно хвалила отличившихся. Как усталая, измученная бессонными ночами, расслаблялась в его объятиях, когда они наконец, оставались наедине. Вспомнились капризы Зизи. Отправляясь в Берлин, Хелене простилась с ней в Оберзальцберге. Они простились как подруги, бывшая служанка плакала, обнимая свою госпожу. Она собиралась вернуться домой в Зальцбург и обещала всегда помнить о том, что они пережили вместе за шесть лет войны. А еще ему вспомнилась простоватая, скованная русская уборщица, которая влюбилась в Андриса. Возвращаясь с совещания в Берлине, он привез ей духи «Шанель», и она не знала, как ей распорядится таким богатством, плакала и смеялась от счастья. Все вспомнилось ему, как будто было вчера. Тоскливо заныло сердце. Ничто уже не повторится. Он возвращается сюда пленным. Пройдя по кругу славы, он вновь пришел к исходной точке, откуда начинается другой круг – круг позора. И слава богу, по этому, второму кругу, ему придется пройти одному. Без Андриса, который успел умереть, как подобает солдату, и без Хелене. Один – за всех, за целый полк. Он поднял голову. Это суровое серое небо, неприветливое и хмурое, помнит рокот моторов их боевых машин, помнит, как взмывали ввысь серые «акулы-мессершмитты», помнит яростные воздушные схватки, в которых смелостью и мастерством противники не уступали друг другу. Помнит, как они возвращались на аэродром, всякий раз не досчитавшись кого-то, и к этому невозможно было привыкнуть. Ему казалось, прокричи он сейчас имена погибших здесь друзей, они откликнутся ему с Небес. Но что он скажет им? Что от всего полка в живых остался он один? Что он не нашел своей пули в бою, и ему пришлось увидеть то, что им, к их счастью, пережить не довелось – крах Германии и ее оккупацию? Они умирали в небе над Белоруссией, еще веря, что победа придет, что война не затронет их дом, что большевистские орды остановят на границах Восточной Пруссии. Они умирали, надеясь на будущее, которое так и не наступило. И теперь он оказался здесь, чтобы возвестить всем, погибшим над Волгой, над Днепром и над Бугом, что Германии больше нет. Часы пробили полночь и остановились 2 мая 1945 года. «И мы, оставшиеся в живых, не смогли защитить ваш дом, не смогли защитить ваших матерей, вдов, сирот. Мы сдали их на милость победителей. И потому я не окликну вас. Мне стыдно, что я остался жив. Мне стыдно даже поднять глаза к небу, с которого вы смотрите на своего командира. Он посылал вас на смерть, а сам посмел остаться в живых. И вот теперь бредет уныло по грязи, без погон и оружия, а вы наблюдаете за ним с заоблачной высоты…» Эрих знал, отчего кошки скребли на сердце. Сколько молодых летчиков за время войны прошло через его эскадрилью «Рихтгофен»! Для каждого из них имя Хартмана было легендой, каждое его слово, а не то что приказ – законом. Они боготворили его. И вот они погибли, а он, герой и их кумир, месит грязь по белорусскому тракту, когда его многочисленные награды какой-нибудь русский умелец в солдатской гимнастерке давно пристроил в дело, выдернув из них бриллианты, сапфиры и все остальное. Бесславно ткнулся носом в политую кровью и дождем землю под Берлином его самолет. Ткнулся и сгорел. Легенда закончилась. Остались только эти унылые, размокшие под дождем поля, дороги да неприветливое, полное осуждения небо над головой. Лица, лица, сотни лиц. Он не мог представить прежде, что так четко вспомнит каждого летчика, служившего в его эскадрилье за два года. И не только летчиков, даже механиков.

Вот и дотянулся безликий, серый караван людей до остановки. Дырявая крыша сарая – укрытие от мелкого, косого осеннего дождя.

– Сядай тут, – скомандовал старший из конвоиров. Вокруг – то ли поляна, то ли стадион, обнесенный высокой оградой, поверх которой накручена колючая проволока. Сквозь щели в заборе опять мелькают любопытные мальчишеские глаза. Но на забор не влезешь – боязно, да и колется. От голода, усталости ноги едва держат их. Повалились, кто где стоял. Закутавшись в брезентовые плащ-палатки, конвоиры заняли свои посты вокруг стадиона на вышках. Даже пулемет взгромоздили. Полковник вермахта, случайный сосед Эриха, вдруг побледнев, схватился за сердце.

– Что с вами? Вам плохо? – Эрих склонился над ним. Потом вскочив, знаком позвал конвоира. Высокий, плечистый детина в надвинутом на глаза капюшоне, с автоматом наперевес, подошел неохотно, вразвалочку.

– Ну, чаво надо-то? – гаркнул, ткнув Эриха дулом автомата в грудь.

– Лекарство нужно, – Эрих сказал по-немецки и, отдавая себе отчет, что конвоир вряд ли уразумеет, что требуется, указал на лежащего ничком полковника.

– Лекарство, врач, – повторил он.

– Медицин что ли? – проворчал детина, коверкая немецкие слова, – вам что тут, поликлиника или санаторий, фрицы? Нет медицин. Нихт. Ферштейн? – и сердито ударил полковника прикладом автомата в бок, – мне только одна морока.

Затем громко икнул, развернулся и уже направился прочь. Но не тут-то было. Эрих схватил его за рукав и с силой рванул к себе:

– Веди врача, сволочь, – проговорил негромко, веско, разделяя слова. Плевать, что по-немецки. Поймет. Они все понимают, только делать не хотят. По выражению лица поймет.

– Леха, он чего?! – тонко взвизгнул конвоир, неожиданно для своей мощной комплекции, – да я тебя сейчас, сволочь ты нацистская… – он задергал рукой, но Эрих крепко держал его и глазом не моргнул на его угрозы, – на советскую власть руку поднимать. Леха! – снова крикнул своим, – пристрелю! – он толкнул Эриха в грудь. Но тот устоял на ногах – сзади его поддержали, один из младших офицеров при полковнике.

– Оставьте, оставьте его, майор, умоляю вас, – простонал полковник, – лучше не связываться.

– Молчи! – конвоир ударил его сапогом в грудь.

– В чем дело? Я здесь слышал что-то про советскую власть. Идеологическую работу проводите, товарищ? – наконец появился кто-то из советских офицеров. На вид интеллигентный, молодой человек лет двадцати пяти. Был ли это тот самый Леха, к которому конвоир все время обращался или кто-то другой, Эрих не знал, да это его и не интересовало, – что случилось? – спросил офицер по-немецки, оглядывая пленных и, тут же перейдя на русский, накинулся на конвоира: – Тебе что приказано, охранять, а не вступать в дискуссии…

– Да я, товарищ капитан, они сами начали, митингуют, – солдат опустил автомат и сдвинув капюшон, оправдывался.

– У вас есть претензии? – спросил офицер Эриха.

– В моем положении было бы весьма нескромно иметь претензии, – ответил тот язвительно, – я просил вашего солдата позвать господину полковнику врача или принести лекарство. Но он меня не понял. Это даже чудо, что господин полковник все еще жив…

– Ты чего, Петрушкин, не соображаешь, – офицер резко повернулся к конвоиру, – я же сказал, возьми разговорник. Если сказать не можешь, так хотя бы прочти. Или читать ты тоже не умеешь? Быстро беги за доктором, – приказал он, – пошевеливайся мне…

– Так, товарищ капитан, – попытался возразить конвоир, – они же…

– Беги, – тот сжал кулаки, – тебе было сегодня объявлено, что завтра парад? – конвоир кивнул, – а знаешь, – продолжал офицер, – как нам с тобой зады начистят, коли у нас подохнет кто-нибудь до мероприятия. После мероприятия – пожалуйста, а до – никак нельзя. Сколько положено по списку, столько и представить должны. Не человеком меньше. Уразумел, дурья твоя башка?

– Так точно, товарищ капитан! – конвоир убежал.

– Лекарство сейчас принесут, – сообщил офицер Эриху, – доктор обязательно навестит вас. Если еще будут вопросы, обращайтесь. Я дал указания, охрана будет внимательнее.

– Большое спасибо, – Эрих склонил голову, – обратимся.

Действительно, скоро появился врач. Полковнику сделали укол. Доктор осмотрел раненых и больных, хоть с руганью и оскорблениями, но их перевязали. А к вечеру случилось небывалое: выдали еду с мясом, сухое белье. Развели костры и всех согнали греться. Оказалось, утром намечен парад, парад военнопленных перед жителями белорусской столицы в честь очередной годовщины октябрьской революции. Пленным было приказано привести себя в порядок. Конвоиры обошли всех, придирчиво оглядели. Но не били на этот раз – боялись попортить вид. Только бранились и плевались. Эриху по случаю даже выдали его награды. Не все, но парочку, для порядка. Чтобы видно было, что герой, а не просто летчик захудалый…

– Давай, цепляй, покажешься народу, – съязвил нахально русский и оскалился. Эрих неохотно приколол на мундир Белого Орла и три Железных креста. Выжидательно посмотрел на конвоира – еще что?

– На, побрейся, – русский ткнул ему в лицо осколком зеркальца, – при мне брейся. А то еще припрячешь чего. Пришлось бриться – холодной, вонючей водой, едва мыльной. Только грязь смыть – и все.

– Готов. Нормально, – конвоир оглядел его с ног до головы и толкнул в спину, – выходи, красавчик…

Пленных снова построили в колонну. После нескольких серых осенних дней, когда, почти не переставая, шли холодные дожди, наконец выглянуло солнце. Оно осветило раскисшее поле стадиона, бледные лица военнопленных. Как прощальный салют навсегда ушедшему прошлому, блеснуло в околышах фуражек, на серебряных погонах и в орденах несуществующей армии. Эрих подумал, что они похожи теперь на армию призраков, слегка взбодрившихся при виде своих наград, полученных когда-то за заслуги, но обреченных, как и кресты, как их оружие, на переплавку, переработку и бесследное исчезновение. Рядом с Эрихом стоял пехотный полковник, теперь Эрих знал, что фамилия его была Брандт.