– Тебя забрали из Шарите? – Хелене откинулась на подушки, разглядывая сестру, – но как же ты оказалась там, я оставляла тебя в бункере, с Магдой?..

– Я ничего не помню, – Эльза утирала платком глаза, – Последнее, что встает в памяти: наш разрушенный дом, уличный бой и страшная боль, когда я упала лицом вниз, хочу встать и не могу. Все плывет перед глазами, тает, исчезает. Больше я ничего не помню, – заключила она, – потом только американцы. Эрих жив? – спросила она настороженно и внимательно посмотрела на Хелене. Лицо Райч помрачнело.

– Нет. Эрих погиб.

– Но ты уверена? – Эльза осторожно взяла за руку, – сейчас такая неразбериха. Надо надеяться, Хелене. А вдруг нет…

– Он погиб, – Хелене обреченно прервала ее рассуждения, – с такой высоты, на такой скорости, он не имел шансов.

– Я тоже не имела, но вот стою перед тобой, – сестра не сдавалась, – я не верю…

– Что поделаешь? – Хелене заставила себя улыбнуться, но вместо улыбки судорога сковала ее лицо. Она замолчала, стараясь подавить рыдания, – а что же Генрих? – спросила она у Эльзы, понимая, что фамилию шефа гестапо называть небезопасно.

– Я ничего не знаю о нем, – руки Эльзы безвольно упали на колени, живость лица исчезла, она словно застыла. – В последний раз мы виделись 20 апреля, в день рождения фюрера у него в доме, в Ванзее.. Он сказал, что уезжает и чтобы я навсегда забыла его, – Эльза всхлипнула и закрыла глаза рукой, – я просила его взять меня с собой, но он отказал. Сказал, что был счастлив и благодарен за все. Лена, – Эльза сжала руку сестры, – почему он не взял меня с собой?

– Куда?! – Хелене, приподнявшись, обняла Эльзу, – сама подумай, куда? На виселицу? Чтобы тебя повесили рядом с ним, как Клару Петаччи рядом с Муссолини? Хватит уж одной Магды. Ведь тот, о ком мы говорим, не рядовой солдат вермахта, даже не генерал фон Грайм. Он теперь навсегда – вне закона и будет вынужден скрываться. Он все правильно сделал, Лиза. У тебя теперь другая жизнь.

– Но мне другой не надо, – не сдержавшись, Эльза расплакалась, уткнувшись Хелене в грудь, – мне не нужна другая жизнь, повторяла она.

– И мне не нужна, – Хелене с тоской посмотрела на шрамы на своих запястьях, – но мы сделали все, что могли. Мы боролись, но мы проиграли.

Нам ничего не остается, как принять условия победителей и терпеть. Либо умереть, – она грустно вздохнула, – но даже умереть нам не дают. Даже на это мы не имеем права. Но если мы умрем, Лиза, – она подняла голову сестры и повернула ее лицо к себе, – кто будет помнить о тех, кого мы любили, кто любил нас? Кто, если не мы? Может быть, для этого мы и выжили? Теперь, когда мы вместе, нам будет легче. Я уверена, мы еще вернемся в Берлин и заново отстроим свой дом, – голос ее дрогнул, она замолчала.

– Но там уже не будет никого, кто прежде приезжал в него, – закончила за нее тихо Эльза, – ни мамы, ни Эриха, никого…

– Но мы-то будем, – ответила Хелене, смахнув слезы, – а значит, и они тоже. Хотя бы на портретах. Хотя бы в наших сердцах…

– Я больше никуда не уйду, – Эльза вцепилась пальцами в плечи Хелене, – я попрошу, чтобы меня тоже перевели в этот госпиталь, буду ухаживать за тобой. Ты поправишься, Хелене, я верю в это.

– Теперь-то уж обязательно, – обещала та, гладя ее по волосам, – теперь даже не сомневайся…


В советском госпитале немецкий летчик, все еще прикованный к постели, обожженный и изувеченный, очнувшись от беспамятства, прислушался к тому, что передавало радио. Бред или реальность, но ему почудилось, он услышал знакомый голос. Он поднял голову, напрягая слух. Геринг? Рейхсмаршал Геринг? Может ли такое быть? Что это передают?

– Гляди, – шепнула молоденькая медсестра другой, постарше, стерилизовавшей за ширмой инструмент, – немецкий красавчик-то очнулся, открыл глаза. До чего он хорошенький. Вот будь не немец…

– Подойди к нему, – приказала ей та. – Может, ему надо что.

– Да что ему надо, фашисту…

– Цыц!

Обиженно поджав губы, девушка приблизилась к раненому. Он встретил ее долгим, напряженным взглядом воспаленных глаз и спросил по-немецки, когда она подошла:

– А что это передают по радио, фрейлян, вы не знаете?

Девушка удивилась. Она впервые услышала его голос, надтреснутый, хрипловатый. Прежде он не говорил. Только стонал либо молчал. Говорить ему было трудно, он задыхался, но по его лицу с заостренными скулами, иссушенном страданиями, можно было понять, что он очень хочет получить ответ на свой вопрос. Беда была лишь в том, что сестра не поняла, да и не могла понять, о чем он спрашивает: она не знала немецкого. Беспомощно она развела руками, не понимаю, мол. Сосредоточившись, он повторил свой вопрос еще на каком-то языке – ему трудно было напрягать мозг, – но она снова его не поняла.

– А что передают-то, Клава? – спросил вдруг войдя в палату доктор, – с процесса, что ли, репортаж. Там говорят, какая-то женщина приехала к их главному маршалу, дочка его что ли?

– Да, видать, с процесса, – пожала плечами сестра. – Я слушаю что ли? Сначала сказали, правда. Какая-то Хелене Райч посетила Геринга. А уж дочка, не дочка, кто ж докладывает?

– Хелене Райч? – немец резко поднялся, смертельно побледнев. – Где она? Где Хелене?

– Да что с ним? – забеспокоилась медсестра.

– Что ты стоишь? – прикрикнула на нее старшая и поспешила к раненому, – ложись, милый, ложись, хуже станет. Да, успокойся ты, – уговаривая, она пыталась снова уложить его в постель, но он не подчинялся – Вот черт какой! Да что случилось?!

– Хелене Райч… – он весь превратился в слух. Внимательно посмотрев на него, старшая приказала молоденькой сестре: – Включи погромче. Он хочет, наверное, услышать, что там говорят.

– Да там по-русски говорят!

– Да включи ты!

– «Сегодня утром в своей камере скончался бывший рейхсмаршал авиации Герман Геринг. Он покончил с собой. Это произошло сразу же после того, как по провокационной халатности американской администрации подсудимого посетила бывшая летчица Хелене Райч, которую и подозревают в преступлении…» Немец опустился на кровать. Закрыл глаза, на лбу его выступила испарина.

– Хелене – прошептал он. – Meine Frau.

– Говорит, жена его, – пожал плечами врач.

– Кто? Эта фрау, которая посетила Геринга?

– Не знаю. Похоже, что да.

– Зи ист… – врач с трудом подбирал слова. – Зи ист… ну, им Нюрнберг… процесс… Ну, ферштейн?

Немец поднял припухшие веки, посмотрел на доктора, спросил:

– Lebend?

– Лебенд, лебенд, – подтвердил радостно врач. – Спрашивает, жива ли. Жива, конечно. А то как бы она к Герингу пошла да еще отравила его? Летчица тоже, выходит… Смотри-ка, чудно как, – врач усмехнулся, – фрицы-фрицы, а тоже – любовь… Дайте ему успокоительного. Пусть поспит.

Доктор вышел. Клава подошла к летчику. Он снова лежал с закрытыми глазами. Но лицо его приобрело спокойное, усталое выражение. И вот удивительно, он улыбался.

– Совсем молодой еще, – с сочувствием сказала старшая, поднося стакан с водой и таблетку, – давай-ка, милый, выпей лекарство.

Не открывая глаз, немец послушно проглотил таблетку.

– А что его жена, там, в Нюрнберге? – неожиданно поинтересовалась Клава, – тоже среди обвиняемых?

– Не знаю, – ответила старшая. – Зачем нам думать об этом?

– Fraulein…

– Опять ему что-то надо.

– Клава, – с укоризной взглянула на нее старшая, – немец-то немец, а он – тоже человек.

– Да ладно вам, Марья Михайловна. Ну? – она подошла к раненому. – Чего не спишь-то? Болит что ли?

– Haben Sie eine Zeitung?

– Ну, вот, – Клава всплеснула руками, – затараторил, затараторил. Кто ж тут разберет, что тебе надо.

– Eine Zeitung, Fraulein, – протянув руку, немец указывал на газету, лежавшую на столике медсестры.

– «Правду», что ли? Зачем? – удивилась Клава и, пожав плечами, передала ему газету, – можно подумать, ты там поймешь чего, грамотный какой.

Приподнявшись на локте, немец пролистал газету перебинтованными пальцами. Каждое движение причиняло ему боль.

– Помоги же ему, – прикрикнула на Клаву Марья Михайловна, – чего стоишь как истукан! Покажи ему, что там напечатано, раз человек хочет. Что ты как неживая. Ты же сестра милосердия, вы с ним, поди, ровесники.

– А сколько он наших парней сгубил, вы забыли? Все «милый, милый», а какой он милый? Он фашист недобитый, его судить надо, как и его женку, – с обидой воскликнула Клава, в голосе ее послышались слезы.

– Но это уж не наше дело – судить, – отрезала старшая. – Кому положено – тот судить будет. А наше дело – лечить. Поняла?

– Чего тебе надо-то? – снова нехотя обратилась Клава к больному. Но он уже отбросил газету и внимательно смотрел на Клаву; он подыскивал слова, как ей объяснить…

– Nicht diese Zeitung, – сказал он, указывая на газету, которую только что пролистал, – Andere, mit Reitsch.

– Газету он просит, в которой про его фрау напечатано, не понимаешь что ли? – подошла Марья Михайловна. – Я неграмотная по сравнению с тобой и то уразумела. А ты с семилеткой-то… Только где эту газету взять?

– Я схожу, – с готовностью вызвалась Клава и, не обращая внимания на удивленный взгляд, которым проводила ее старшая, вышла из палаты.

– Сейчас, сейчас принесут, – успокаивала Марья Михайловна летчика, поправляя одеяло. – Лежи спокойно. Надо же, разволновался как.

Немец кивнул головой, как будто понял, и снова откинулся на подушки. Вскоре появилась Клава. Она несла целый ворох газет, советских и немецких, издаваемых оккупационными властями для местного населения. Увидев ее, немец оживился. Осторожно присев на край его постели, Клава пролистывала страницы газет так, чтобы он мог видеть, что там написано.

– Давайте скорей, – торопила их Марья Михайловна. – Придет врач, заругает. Нельзя ему напрягаться.