— …и если сестха почувствует — понимаете, о чём я говохю? — пгхосто поймает самый слабый запах дыма, я пехеведу вас, пкхафесах, в изолятох пехвого этажа с окнами напготив мусохных баков и назначу капельницы по шесть часов в день.

Врач расцарапала подписью бумагу и на прощанье сделала в пациента контрольный выстрел взглядом. Тот, с ужасом разглядывая шатающиеся каракули Констанции Казимировны, поплёлся с листом приговора в процедурный кабинет. Мог ли он предположить, что следующая минута обнулит его жизнь и выбелит в книге судьбы имя супруги?

— Присаживайтесь. Меня Катериной зовут, — пропела белоснежная сирена, порхающая по кабинету.

«Ого! Искусный чародей сгустил воздух и вылепил из него юную деву. Глаза — звёзды, волосы — солнечные лучи», — подумал знаменитый физик, разглядывая медсестру с осиной талией и медовой косой. Он выпрямил спину — сорокапятилетний сердечник превратился в пижона лет двадцати и расположился в кресле у окна, рядом с металлическим столиком для забора крови.

Катя щёлкала ручками автоклава, как затвором, и не обращала на вновь прибывшего пациента никакого внимания. Он кашлянул, и Катя тут же вздрогнула и распахнула глаза во всю ширь. Ей показалось, что вошедший похож на её любимого певца Дина Рида — точь-в-точь, только волосы белые, как платина. Из-за чего Катино сердечко затрепыхалось, а крылышки её гордой независимости совсем растаяли.

Дятловский замер и почти не дышал. Разглядывая вёрткую, как белочка, девушку, его глаза отразили небо и засветились магическим светом. Сестра повернула ключ в замке шкафа для медикаментов и, опустив руки, спросила чуть слышно, не поворачиваясь лицом к пациенту:

— Вы на укол?

Николай Николаевич почувствовал прилив сил. Голова закружилась, точно как в лесу, и он ответил, приподнимаясь с кресла:

— Да.

Катя повернулась к окну и дотянулась обтянутыми резиной пальчиками до примятого уже листа назначения, который лежал на маленьком столике. Грудь её вздымалась, пока она пробегала глазами по каракулям Констанции Казимировны. Ему казалось даже, что он видит очертания трусиков, проступающие сквозь ткань медицинской униформы. Не меньше притягивала взгляд готовая, казалось, вот-вот оторваться из-за напряжения верхняя пуговка её халата.

— Готовьте руку, — произнесла Катя. Голос её заметно дрожал.

Уже обезумевший от зрелища, открывшегося ему, Николай Николаевич, чувствуя, что сила перетекает на его сторону, ответил без тени смущения:

— Я не знаю как. Помогите, окажите любезность, сестричка.

Он подвинулся к столику для забора крови и упёрся локтем в подушечку, надавив на неё так, что кожа на той натянулась до предела.

Шёки медсестры порозовели, как будто она вдохнула чистый лесной, а не пропитанный лекарствами и спиртом воздух. Она уронила листок, который соскользнул по девичьим коленям на пол, и сделала робкий шаг к столику. Еле касаясь пальцами джинсовой ткани, она закатала рукав пациента, но жгут закрепить не смогла — задрожали руки. Николай Николаевич улыбнулся и сузил глаза.

— Я помогу, — растягивая слова, произнёс он и сжал её руку. Катя тут же закрыла глаза и отрывисто задышала. Коснувшись губами девичьей ладони, ощутил её слабость и, как упырь, впился в запястье, где билась страсть.

Верхняя пуговка на белом халате продержалась не больше минуты.

II

Массивный дубовый стол директора института прикладной физики, Глеба Борисовича Соловейчика, покрывала скатерть красного бархата, обшитая по краям тяжёлой каймой из кистей жёлтого шёлка. Такие же кисти, только маленькие, были на абажуре для настольной лампы из малахита. По стенам кабинета один за другим были развешаны портреты лидеров коммунистических партий мира в золочёных рамах. А напротив панорамных окон висела политическая карта мира.

Весь интерьер говорил о высокой сознательности директора и его преданности общему делу. Но это было далеко не всё. Глеб Борисович нёс на плечах отечественную науку, поэтому стопки журналов «Советский физик», «Теплофизика высоких температур» и прочих периодических изданий, посвящённых той же науке, стояли повсюду: и на директорском столе, и на длинном столе для заседаний, и на тонконогом журнальном столике, и на подоконниках, и даже на паркетном полу около книжного шкафа — в каждом углу кабинета.

В своём директорском кресле Глеб Борисович смотрелся солиднее царского губернатора. И если уж распекал кого-нибудь, то эффекта достигал космического — всё благодаря интерьеру, дородной фигуре, сверкающим глубоко посаженным глазам и суровым прямоугольным бровям. Низкий голос тоже усиливал мужественный образ директора.

Из подчинённых только его зам и любимчик, Дятловский Н. Н., не бледнел, получая взбучку. Правда, и поводов серьёзных не было. Самый молодой профессор академии тянул на себе все темы института, готовил конференции и учёные советы и строчил статьи, автором которых при публикации становился лично Соловейчик.

Но повод задать любимчику трёпку всё-таки нашёлся — санаторная интрижка с последствиями. Даже не столько сама интрижка, сколько последствия, катастрофические для советского человека при должности. И когда надёжные товарищи ввели Соловейчика в курс дела и обозначили те самые последствия, тот выкатил глаза и орал на своего блудливого зама минут пять, а после экзекуции над любимчиком директор держался за сердце, пока не подействовал нитроглицерин.

Вот так над Дятловским даже не сгустились тучи, а поднялся настоящий торнадо — директор вызвал его к себе не как обычно, по внутренней связи, а через свою секретаршу, которая рявкала в трубку замдиректора с таким же презрением, с каким громила рядовых научных сотрудников. В приёмной она даже не подняла на профессора глаз, только кивнула узким подбородком в сторону директорской двери, отбивая чечётку на пишущей машинке.

Николай Николаевич с трудом нашёл в себе силы шагнуть в бездну негодования директора. Тот, насупившись, переписывал формулы из нового журнала в походный блокнот. На приветствие вошедшего директор не ответил, только побагровел и чернильной ручкой, как шпагой, рассёк воздух, указывая на стул, ближайший к столу заседаний. Дятловский выполнил молчаливый приказ, слетевший с золотого острия «Монблана», и спросил тоном старого друга:

— Борисыч, вызывали?

Борисыч снял очки и стал вертеть ими:

— Я тебе задам — «Борисыч». Я тебе башку проломлю… — В пасти директора будто проснулся вулкан.

— Хоть по голове не бейте — это моё орудие труда, — бодро ответил Дятловский.

— Да ты, паршивец, своими орудиями управлять научись. — Очки грохнулись на бархат стола. — Развод он затеял! Ячейку общества уничтожать вздумал! Я же тебя в партию рекомендовал! На эту должность за уши вытянул! И вот как ты отплатил! — Директор швырнул ручку, брызгая чернилами.

— Делу своему не изменю, а личная жизнь — это табу. Никого не касается, — вдруг уверенно отрезал молодой профессор.

— Это тут ты смело выступаешь. Посмотрим, как в четверг на президиуме запоёшь. «Табу». Из партии исключат, в печать статью дадут — и конец карьере. Ведь ты, только ты должен занять это место., — Директор хлопнул по своему столу. — С должности в два счёта слетишь, Дон Жуан хренов.

— Да уж не раб.

— Да ты коммунист прежде всего!

— Да. И что? Как мой поступок на коммунизме отразится? Большевики и сами хотели брак отменить, как анахронизм, буржуазный пережиток, — улыбнулся Дятловский.

— Ты бы лучше материалы двадцать второго съезда изучил, умник. — Вулкан уже устал и просто дымил. — Вот что, что мне на собрании по твоему вопросу говорить? В листке академии про тебя уже написали: «Коллеги по научному цеху откликнулись на поступок ведущего физика волной негодования». Ну как? Как? Короче, сегодня же — домой и готовь покаянную речь. Я тебе тезисы накидал. Прорвёмся.

— Борисыч, не нужно. Я решения не изменю, — пялясь на пустой графин, сказал Дятловский.

Директор сжал челюсти. В его голове второй день крутились обрывки последнего диалога с ответственными товарищами. Он кромсал фразы, которыми те укрепляли его бдительность, выбирая из полученного винегрета ключевые слова, способные вернуть сознание обезумевшему начальнику.

«Вопрос о членстве в партии морально разложившегося профессора обсуждают на всех уровнях, а директор не в курсе. Институт прикладной физики отбрасывает тень на всех строителей коммунизма страны. Дятловский — национальное достояние, лауреат государственной премии. Глеб Борисыч, как вы допустили?» — утюжил директора человек из органов, который курировал академию, Родион Максимович. Сам невысокий, щупленький, а глаза волчьи: как глянет — так у директора душа в пятки уходила. Два других товарища из органов молчали, изредка вставляя то «не может быть», то «Глеб Борисыч разберётся».

От свежих ещё воспоминаний у директора даже поднялась температура, поэтому он бросил своего зама одного и удалился в замаскированную от чужих глаз личную комнатку для отдыха, дверью которой служила одна из деревянных панелей стены, недалеко от директорского кресла. Зайдя в убежище, он швырнул галстук на диван, накрытый домашним пледом, и нырнул всей головой под струю воды, бьющую из крана умывальника. Прилив жара отступил. Крякая от удовольствия, директор готовился ко второму раунду. Но Дятловский вернулся на поле боя первым. Директор причёсывал свой мокрый полубокс перед зеркалом, забрызгивая водой стекло, когда увидел отражение подопечного профессора на заднем плане и замер. А Дятловский нанёс удар.

— Я люблю Катерину и женюсь на ней. Точка.

Директор, обращаясь к отражению, ответил отеческим тоном:

— Ну кто тебе любить запрещает, дурень? Люби! Но будь как все. Как все мы. С женой — живи, любовницу — люби.

— Я не могу разорваться. Я один, неделимый, какой есть, — возразил Николай и вышел из кабинета.