Более серьезный ущерб был нанесен Бенедикту. Воспитание не только не усыпило его великодушных порывов, — напротив, они развились сверх всякой меры, стали мучительной и лихорадочной тревогой. Этот страстный характер, эта впечатлительная душа нуждались в упорядоченной системе идей, в умиротворяющих, обуздывающих принципах. Возможно, даже сельский труд, телесная усталость стали бы благодетельным выходом для избытка силы, дремавшей в этой деятельной натуре. Свет цивилизации, развивший в человеке столько ценных качеств, пожалуй, в той же мере извратил их. Такова беда поколения, стоящего между теми, кто ничего не знает, и теми, что узнают достаточно: оно знает чересчур много.

Лери с супругой не догадывались о всей опасности положения. Они отказывались даже предвидеть его в будущем и, не видя иной радости, кроме как одаривать близких, кичились в простоте душевной, что обладают мощным средством утешения против всех горестей Бенедикта: по их мнению, то была хорошая ферма, красотка фермерша и приданое в двести тысяч франков наличными на первое обзаведение. Но Бенедикт был нечувствителен ко всем этим лестным дарам родственной любви. Деньги возбуждали в нем глубочайшее презрение, в котором выражает себя энтузиазм молодости, склонный все преувеличивать, легко менять принципы, а переменив их, преклонять колени перед этим кумиром вселенной. Бенедикт чувствовал, что им владеют какие-то честолюбивые помыслы, но это скрытое честолюбие не было связано с деньгами, оно, как обычно у юношей, искало своего удовлетворения в более возвышенной сфере.

Он и сам еще не знал главной цели этого неясного и тягостного ожидания. Иной раз ему мерещилось, будто он познал эту цель в живых образах фантазии, завладевавшей его воображением. Но фантазии эти испарялись как дым, не принося с собой длительных радостей. Ныне он ощущал это ожидание как некий враждебный недуг, притаившийся в его груди, и ожидание терзало Бенедикта тем сильнее, чем меньше он сам понимал, на что следует его обратить. Скука, эта страшная болезнь, которой поражено нынешнее поколение в большей степени, чем в какую-либо иную эпоху истории общества, отметила судьбу Бенедикта еще в самую пору цветения; подобно черной туче, скука омрачила все его будущее. Она иссушила в его душе самый бесценный дар молодости — надежду.

В Париже одиночество опостылело ему. И хотя, по мнению Бенедикта, оно было предпочтительнее общества людей, но в его студенческой комнатушке это чересчур торжественное одиночество становилось пагубным для человека таких энергических свойств, как он. В конце концов оно отразилось на его здоровье, добросердечные опекуны совсем перепугались и отозвали Бенедикта из столицы. Уже через месяц яркий румянец на щеках свидетельствовал о несокрушимом здоровье юноши; но сердце Бенедикта тревожилось сильнее прежнего. Поэзия полей, сызмальства владевшая его душой, доводила почти до неистовства пыл неосознанных желаний, подтачивавших его. Жизнь в родной семье, столь приятная и благотворная поначалу, чуть ли не до оскомины приедалась ему после каждого нового опыта пребывания в деревне. Никакой склонности к Атенаис он не чувствовал. Слишком далеко было ей до созданных его мечтой химер, и мысль осесть здесь, жить среди сумасбродства или тривиальности — а эти контрасты мирно уживались в семье Лери, — мысль эта стала для него непереносимой. Сердце его легко открывалось для нежности и признательности, но чувства эти превратились в источник борьбы и вечных укоров совести. Он не мог подавить внутреннюю усмешку, неумолимо жестокую усмешку при виде окружающей его мелочности, этой смеси скупости и расточительности, что делает повадки выскочек особенно нелепыми. Супруги Лери, отъявленные деспоты, в то же время по-отечески заботливые, по воскресеньям выставляли своим работникам превосходное вино, зато на неделе упрекали их за каждую каплю уксуса, подлитую в воду. Они, не колеблясь, приобрели для дочки прекрасное фортепьяно, туалет лимонного дерева, книги в роскошных переплетах, но ворчали на Атенаис, если по ее приказанию батрак кидал в очаг чересчур большую охапку хвороста. У себя дома они держались как люди маленькие, бедные, чтобы приучить слуг к усердию и бережливости; в обществе они горделиво пыжились и сочли бы смертельной обидой для себя малейшее сомнение в их достатке. Добрые, милосердные, но слишком податливые на лесть, они ухитрились по собственной глупости внушить ненависть соседям, впрочем, еще более глупым и тщеславным, чем сами Лери.

Вот этих-то недостатков и не мог простить им Бенедикт. Молодость куда более жестока и нетерпима к старости, чем старики к молодым. Однако сквозь этот мрак отчаяния, сквозь смутные и неясные порывы пробился луч надежды, озаривший жизнь юноши. Луиза, мадам или мадемуазель Луиза (ее именовали и так и эдак), три недели назад поселилась в Гранжневе. Вначале из-за разницы в возрасте их близость была спокойной и мирной; кое-какие предубеждения Бенедикта против Луизы, которую он увидел впервые после двенадцати лет разлуки, скоро изгладились благодаря ее прелести и трогательной чистоте обращения. Их общие вкусы, образование, симпатии способствовали быстрому сближению, и Луиза, умудренная годами, своими бедами и своими добродетелями, вскоре приобрела неограниченное влияние на юного друга. Но недолгой оказалась их сладостная близость. Бенедикт, склонный действовать опрометчиво, умевший, как никто, обожествлять предмет своего поклонения и отравлять собственные радости крайностями, вообразил, будто влюблен в Луизу, будто именно она избранница его сердца, будто отныне он не способен жить без нее. Заблуждения эти скоро рассеялись; холодность, с какой Луиза встречала его робкие признания, причиняла Бенедикту скорее досаду, нежели боль. Ослепленный злобой, он в душе обвинял Луизу в гордости и сухости. Потом, вспомнив обо всем, что пережила Луиза, он скрепя сердце складывал оружие, признавая, что она столь же достойна уважения, как и жалости. Раза два-три он почувствовал в ее присутствии, что вновь в душе его просыпаются пылкие надежды, чересчур страстные для простой дружбы; но Луиза умела утишить его порывы. Она не прибегала к доводам рассудка, который склонен заблуждаться, идти на сделки; житейский опыт научил ее остерегаться сочувствия, она не жалела Бенедикта, и хотя душа ее была чужда жестокости, она прибегала к ней, желая исцелить юношу. Волнение, проявленное Бенедиктом нынче во время их беседы, было как бы последней его попыткой бунта. Теперь он уже раскаивался в своем сумасбродстве и, поразмыслив, понял по все нараставшей тревоге, что еще не пришел его час любить кого-то или что-то всеми силами души.

Молчание прервала тетушка Лери, шутливо заметившая дочери:

— Ты с этими цветами все перчатки замараешь. А вспомни-ка, что сказала как-то при тебе мадам: «В провинции особу низкого происхождения всегда узнаешь по рукам и ногам». Она, эта милейшая дамочка, даже не подумала, что мы можем принять ее слова на свой счет!

— А я, напротив, считаю, что она сказала это именно в наш адрес. Бедная мамаша, плохо же ты знаешь госпожу Рембо, если думаешь, что она раскаивается в том, что нанесла нам афронт.

— Афронт! — язвительно повторила тетушка Лери. — Она, видите ли, желала нам афронт нанести! Хотела бы я это видеть! Да что там! Будто меня можно пронять афронтом, от кого бы он ни исходил.

— И все же придется нам сносить не одну ее дерзость, пока мы ее фермеры. Фермеры, вечно фермеры, хоть наши владения ничуть не хуже владений графини! Папенька, пока вы не разделаетесь с этой противной фермой, я от вас все равно не отстану. Тут все не по мне, не могу я больше этого выносить.

Дядюшка Лери покачал головой.

— Тысяча экю ежегодного дохода никогда не помешают, — заметил он.

— Лучше получить на тысячу экю меньше, лишь бы быть свободным, пользоваться своим богатством, вырваться из-под власти этой злобной гордячки.

— Ба! — заметила тетушка Лери. — Да мы с ней и дел-то почти не имеем. После этого злосчастного события она наезжает сюда раз в пять-шесть лет. Да и сейчас-то приехала она из-за свадьбы барышни. А может, больше никогда здесь не появится. Говорят, мадемуазель Валентина получит в приданое замок и ферму. Тогда у нас будет хорошая хозяйка!

— Это верно, Валентина — добрая девушка, — подтвердила Атенаис, гордясь тем, что может в таком фамильярном тоне говорить об особе, чьему высокому положению втайне завидовала. — Она-то не гордая, она не забыла, что мы вместе играли детьми. И к тому же у нее достаточно здравого смысла, и она понимает, что единственное различие между людьми — это деньги, и что наше состояние столь же почетно, как и ее.

— Это уж по меньшей мере! — проговорила тетушка Лери. — Для этого ей достаточно было просто родиться, а мы — мы деньги заработали потом и кровью. Впрочем, упрекать ее нечего, она славная барышня и красавица к тому же! Ты ее никогда не видел, Бенедикт?

— Никогда, тетя.

— А я все-таки привязана к этому семейству, — продолжала тетушка Лери.

— И отец ее был добряк! Вот это мужчина так мужчина, и красавец к тому же! Ей-богу, настоящий генерал, весь в золоте и в крестах, а на всех праздниках приглашал меня танцевать, словно я герцогиня какая-нибудь… Мадам, правда, не особенно-то радовалась…

— Да и я тоже, — простодушно заметил дядюшка Лери.

— Ох, уж этот мне Лери, — воскликнула его супруга, — вечно насмешит! Я ведь к тому говорю, что, кроме самой мадам, которая немножко голову задирает, все остальные в их семье славные люди. Взять хоть бабушку — лучше женщины на всем свете не сыщешь!

— Да, она лучше их всех, — подтвердила Атенаис. — Всегда что-нибудь ласковое скажет, иначе не назовет, как «душечка моя», «красавица», «милая моя крошка».

— А это, что ни говори, приятно! — насмешливо заметил Бенедикт. — Ладно, ладно. Да еще вдобавок тысячу экю дохода с фермы, на которые можно накупить груды тряпок…

— Вот видишь, этим бросаться не следует, верно, мальчик? — подхватил дядюшка Лери. — Скажи-ка ей это, сынок, она тебя послушает.