Бенедикт топнул ногой. Луиза посмотрела на него печальным, суровым взглядом.

— То ли вы говорили вчера, возвращаясь с охоты, благородному дворянину, человеку невежественному и ограниченному, который отрицал блага воспитания и желал бы воспрепятствовать продвижению низших слоев общества? Сколько разительных доводов вы нашли в защиту распространения света и свободы для всех, желающих расти и достичь чего-то. Меня удивляет и огорчает, Бенедикт, ваш переменчивый, нестойкий, капризный ум, ум, который стремится все проанализировать и обесценить. Я боюсь за вас, боюсь, как бы добрые семена не стали плевелами, боюсь, как бы вы не поставили себя значительно ниже или значительно выше полученного вами воспитания, а то и другое — немалая беда.

— Луиза, Луиза! — прерывающимся голосом произнес Бенедикт, схватив руку молодой женщины.

Он так пристально смотрел на нее увлажнившимся взором, что Луиза покраснела и недовольно потупилась. Бенедикт выпустил ее руку и, сердито хмурясь, нервно зашагал по комнате, потом подошел к Луизе, стараясь подавить волнение.

— Зато вы чересчур снисходительны, — возразил он, — вы прожили на свете больше, чем я, и, однако же, в моих глазах вы намного меня моложе. Вы обладаете опытом чувств, и чувства ваши благородны и великодушны, но вы не научились читать в чужой душе, вы даже не подозреваете, какой она бывает подчас мелкой и уродливой, вы не придаете значения несовершенствам ближнего, возможно, просто их не видите! Ах, мадемуазель, мадемуазель! Слишком вы снисходительны, и слишком вы опасный наставник!..

— Вот уж странные упреки, — возразила Луиза с наигранной веселостью. — А кому, в сущности, я навязывала себя в менторы? Не твердила ли я вам десятки раз, что я столь же мало способна направлять других, как и самое себя? Мне не хватает опыта, говорите вы? О, вот на это жаловаться не приходится!

Две слезинки скатились по щекам Луизы. Воцарилось молчание. Бенедикт подошел к молодой женщине и встал перед ней, взволнованный и трепещущий. Скрыв мимолетную грусть, Луиза заговорила:

— Вы правы, слишком долго я была поглощена собой и не научилась проникать в глубины чужой души. Целые годы я отдала страданиям и неудачно распорядилась собственной жизнью.

Тут только Луиза заметила, что Бенедикт плачет. Испугавшись непомерной чувствительности юноши, она указала рукой на двор, где дядюшка Лери собственноручно закладывал в бричку здоровенного пуатевенского коня, и жестом послала Бенедикта ему на помощь, но юноша не понял ее.

— Луиза! — пылко произнес он.

Потом снова повторил ее имя, чуть понизив голос.

— Какое славное имя, — сказал он, — какое простое, нежное, и его носите вы, а моя кузина, самой природой созданная для того, чтобы доить коров и пасти овец, зовется Атенаис! Есть у меня еще одна двоюродная сестрица, так той дали при крещении имя Зораида, а своего малыша она нарекла Адемаром! Люди благородного происхождения правы, высмеивая наши причуды: они действительно невыносимы, разве не так? Взгляните-ка, вот прялка, прялка моей почтенной тетушки; кто намотает на нее шерсть, кто в отсутствие тетушки будет терпеливо вращать ее? Уж конечно, не Атенаис! Она сочла бы для себя чуть ли не унижением хотя бы прикоснуться к веретену; уметь делать что-то полезное в ее глазах чуть ли не позор, ибо это может сбросить ее снова вниз, в то состояние, из какого она вышла. Нет, нет, она умеет, конечно, вышивать, играть на гитаре, рисовать цветы, танцевать, а вот вы, мадемуазель, вы умеете прясть, хотя вы родились в роскоши, вы кротки, вы скромны, трудолюбивы… Кто-то ходит наверху; сюда идет Атенаис. Не сомневаюсь, что, любуясь на себя в зеркале, она забыла все на свете.

— Бенедикт! Идите же за шляпой, — крикнула с лестницы Атенаис.

— Идите же, — вполголоса проговорила Луиза, видя, что юноша даже не тронулся с места.

— Будь проклят этот праздник! — ответил он ей в тон, — Ладно, я поеду, но, высадив свою прелестную кузину на полянке, я скажу, что вывихнул ногу, и постараюсь вернуться на ферму… Вы будете здесь, мадемуазель Луиза?

— Нет, не буду, — сухо ответила она.

Бенедикт покраснел от досады и направился к двери. В эту минуту на пороге показалась тетушка Лери, одетая менее пышно, чем дочка, но, пожалуй, еще более несуразно. Атлас и кружева на диво подчеркивали медный оттенок ее кожи, опаленной солнцем, резкие черты и деревенские повадки. Добрых пятнадцать минут Атенаис сердито устраивалась в двуколке, упрекала мать, что та слишком широко расселась и помяла ей рукавчики, и в душе сокрушалась, что родители еще не настолько потеряли голову, чтобы купить коляску.

Дядюшка Лери положил шляпу себе на колени, опасаясь, как бы при дорожных толчках она не слетела ненароком с головы. Бенедикт взобрался на козлы и, взяв вожжи, осмелился в последний раз посмотреть на Луизу, но, встретив ее ответный взгляд, холодный и суровый, опустил глаза, закусил губу и злобно хлестнул лошадь. Любимчик сразу взял в галоп и поскакал по дорожным ухабам, отчего двуколка отчаянно запрыгала по колеям, к вящей опасности для дамских шляпок и к вящей досаде Атенаис.

3

Но уже через несколько шагов лошадка, не созданная для скачки, перешла на мерный шаг, гневная вспышка Бенедикта улеглась, сменившись стыдом и раскаянием, а дядюшка Лери тем временем уже успел погрузиться в глубокий сон.

Теперь они ехали по узенькой зеленой дороге, именуемой на местном наречии стежкой, по дороге столь узкой, что даже двуколка цеплялась боками за ветви росших по обочинам деревьев, и Атенаис ухитрилась нарвать большой букет боярышника, просунув ручку в белой перчатке сквозь боковое окошко их экипажа. Нет на человеческом языке таких слов, чтобы выразить всю свежесть и прелесть этих извилистых стежек, капризно вьющихся под сплошным покровом листвы, где с каждым поворотом перед путником открывается новая, еще более таинственная глубь, более заманчивый и еще более зеленый уголок. Когда на лугах каждый стебель высокой, стоящей стеной травы палим полуденным зноем, когда насекомые неумолчно жужжат и перепел, укрывшийся в колее, призывает в любовном томлении подружку, — невольно кажется, будто прохлада и тишь находят себе убежище как раз на этих стежках. Можете шагать по ним час, другой — и не услышать иного звука, кроме полета дрозда, вспугнутого вашим появлением, или неспешных прыжков крохотной лягушки, зеленой и блестящей, как изумруд, мирно дремавшей в люльке из сплетенных камышинок. Даже придорожная канава таит в себе целый мир живых существ, целый лес разнообразной растительности; ее прозрачные воды неслышно бегут по глинистому ложу, становясь от этого лишь еще прозрачнее, и рассеянно ласкают по пути растущие по берегам кресс, одуванчики и тростник; здесь и фонтиналь, трава с длинными стеблями, именуемая водяными лентами, здесь и речной мох, лохматый, плакучий, беспрестанно подрагивающий в бесшумной круговерти; по песочку с лукаво-пугливым видом подпрыгивает трясогузка; ломонос и жимолость образуют тенистый свод, где соловей прячет свое гнездышко. По весне здесь все сплошь цветы да ароматы; осенью лиловые ягоды терновника плотно сидят на ветках, которые в апреле первыми оденутся белизной; красные ягоды, до которых так охочи певчие дрозды, приходят на смену цветам жимолости, а на кустах ежевики, рядом с клочками шерсти, оставленной проходившей мимо отарой, алеют крохотные, приятные на вкус дикие ягоды.

Опустив поводья и не правя своим мирным рысаком, Бенедикт впал в глубокую задумчивость. Странный нрав был у этого юноши; за невозможностью сравнить его с другими молодыми людьми такого же склада, окружающие не были способны подвести его под общую мерку. Большинство презирало его, как человека, не способного ни к какому полезному и серьезному делу; и если посторонние не выказывали юноше своего пренебрежения, то лишь потому, что вынуждены были признать за ним недюжинную физическую силу и знали, что он не прощает обид. Зато семейство Лери, простодушное и благожелательное, не колеблясь отдавало ему пальму первенства за ум и ученость. Славные эти люди были слепы к недостаткам Бенедикта; в их глазах племянник страдал от избытка воображения и, будучи обременен знаниями, не мог вкушать душевный покой. В двадцать два года Бенедикт еще не сумел овладеть тем, что зовется практическими знаниями. Попеременно снедаемый страстью то к искусству, то к наукам, он не приобрел в Париже никакой специальности. Работал он много, но как только дело доходило до практический занятий, он охладевал к науке. В тот самый момент, когда другие начинали пожинать плоды своих трудов, он с отвращением отходил в сторону. Любовь к учению кончалась для него там, где начиналось ремесло с его неумолимыми требованиями. Стоило ему овладеть сокровищами искусства и науки, и он уже не испытывал эгоистического чувства, заставлявшего настойчиво применить их к делу ради собственной выгоды, и так как он не умел приносить пользу даже самому себе, каждый, видя его праздным, не раз задавался вопросом: «На что он годен?».

С малых лет Атенаис была наречена ему в невесты; таков был наилучший ответ завистникам, обвинявшим семейство Лери в том, что, разбогатев, они иссушили свое сердце, равно как и ум. Правда и то, что их здравый смысл, крестьянский здравый смысл, обычно непогрешимо верный, значительно поблек в атмосфере достатка. Они уже не относились с прежним уважением к простым и скромным добродетелям и после тщетных усилий искоренить их в себе постарались сделать все, дабы задушить их в зародыше у своих отпрысков; но старики по-прежнему холили обоих детей, не отдавая предпочтения родной дочери, и, веря, что трудятся для счастья молодых, трудились для их погибели.

Подобное воспитание принесло достаточно богатые плоды на беду Бенедикту и Атенаис. Подобно мягкому, послушному воску, Атенаис переняла в пансионе Орлеана все недостатки юных провинциалок: тщеславие, непомерное честолюбие, зависть, мелочность. Но сердечная доброта жила в ней, как священное наследие, доставшееся от матери, и никакие влияния не могли его вытеснить. Поэтому-то смело можно было надеяться, что уроки времени и житейского опыта пойдут ей на пользу.