Тем временем Бенедикт перенесся мыслью к юным годам, прошедшим здесь, и незаметно для себя обнаружил в своем одиночестве некую печальную усладу. Тут, под этой жалкой, ветхой кровлей, увидел он свет; возле этого очага баюкала его мать деревенской песенкой или размеренным жужжанием веретена. В спускавшихся сумерках видел он, как по обрывистой дорожке идет его отец, степенный и могучий крестьянин с топором на плече, а за ним шествует его старший сын. Смутно припомнил Бенедикт младшую сестренку, чью колыбель ему поручали качать, престарелого деда и бабку, старых слуг. Но все они ужа давно переступили порог бытия. Все умерли. И Бенедикт с трудом припоминал имена, столь привычные в свое время его слуху.

— О отец! О мать! — говорил он теням, мелькавшим в его воображении. — Вот он, дом, который вы построили, вот кровать, где вы спали, поле, которое обрабатывали собственными руками. Но самое бесценное ваше наследие вы не передали мне. Где обнаружу я вашу сердечную простоту, спокойствие духа, истинные плоды труда? Если вы посещаете это жилище, чтобы поглядеть на дорогие для вас предметы, вы пройдете мимо меня, не узнав собственное детище; теперь я не прежнее чистое и счастливое создание, которое вышло из ваших рук, чтобы пожать плоды ваших трудов. Увы, образование развратило мой ум, пустые желания, непомерные мечты исказили мою натуру и загубили мое будущее. Я утратил две великие добродетели бедняков — смирение и терпеливость, ныне я, как изгнанник, возвратился в хижину, которой вы в простоте душевной так гордились. Земля, щедро политая вашим потом, стала для меня землей изгнания, то, что было вашим богатством, стало для меня приютом в годину бедствий.

Потом, подумав о Валентине, Бенедикт с горечью спросил себя, что в силах сделать он для девушки, воспитанной в роскоши, что сталось бы с ней, согласись она поселиться в безвестности, вести убогое, тяжкое существование; и он мысленно похвалил себя за то, что не попытался отвратить Валентину от ее прямого долга.

И, однако ж, он говорил себе, что надежда завоевать такую женщину, как Валентина, пробудила бы в нем таланты, тщеславие, подвигла бы его сделать карьеру. Она вызвала бы к жизни источник энергии, который, не находя себе применения в служении другим, зачах и иссяк в его груди. Она скрасила бы его нищенское существование, вернее — с ней не было бы нищеты, ибо ради Валентины Бенедикт сделал бы все, сделал даже то, что выше человеческих сил.

Но вот Бенедикт навеки утратил ее, и он впал в отчаяние.

Когда же он узнал, что господин де Лансак прибыл в замок, что через три дня Валентина выйдет замуж, его охватила такая неудержимая ярость, что минутами ему казалось, будто он рожден для самых кровавых преступлений. До сего времени он ни разу не подумал о том, что Валентина может принадлежать другому мужчине. Он охотно примирился бы еще с тем, что никогда не будет ею обладать, но видеть, как его счастье перейдет в руки другого, поверить в это он был не в силах. И хотя несчастье было очевидно, неизбежно, неотвратимо, он упорно надеялся, что господин де Лансак умрет или умрет сама Валентина в тот самый час, когда ее поведут к алтарю, где скрепят эти гнусные узы. Бенедикт не похвалялся своими мыслями, боясь прослыть сумасшедшим, но он и впрямь рассчитывал на некое чудо и, видя, что оно не совершалось, проклинал бога, который сначала дал ему надежду, а потом отнял ее. Ибо человек все роковые минуты своей жизни связывает с богом, ему необходимо верить в создателя хотя бы для того, чтобы благословлять его за свои радости или обвинять в собственных ошибках.

Но гнев Бенедикта удесятерился, когда он, как-то бродя вокруг парка, заметил Валентину, прогуливавшуюся вдвоем с господином де Лансаком. Секретарь посольства был предупредителен, любезен, выглядел чуть ли не победителем. Бедняжка Валентина была бледна, удручена, но на лице ее запечатлелось обычное кроткое и покорное выражение, она даже пыталась улыбаться, слушая медоточивые речи жениха.

Итак, все кончено, этот человек здесь, он женится на Валентине! Бенедикт обхватил голову руками и до вечера пролежал во рву, снедаемый бессмысленным отчаянием.

А она, бедная девушка, принимала свою судьбу молча, покорно и безропотно. Ее любовь к Бенедикту возросла в такой мере, что Валентине в тайниках души пришлось признать эту нежданную беду, но между сознанием вины и стремлением отдаться запретному чувству лежал долгий и трудный путь, особенно трудный потому, что Бенедикта не было поблизости и он не мог уничтожить одним взглядом плоды с трудом выношенного решения. Валентина была набожна; вручив свою судьбу в руки божьи, она ждала господина де Лансака в надежде, что сумеет вновь обрести те чувства, которые, как ей казалось, она к нему питала.

Но когда он приехал, Валентина тут же поняла, как далека эта слепая и снисходительная привязанность к жениху от подлинной любви, — господин де Лансак сразу лишился в ее глазах того очарования, которым раньше она наделяла его в воображении. В его обществе она чувствовала себя скованной холодом, ей было скучно. Она слушала его рассеянно и отвечала лишь из любезности. Сначала господин де Лансак не на шутку встревожился, но, убедившись, что свадьбе ничто не грозит и что Валентина, по-видимому, не склонна возражать против их брака, он легко утешился, объяснив все девичьими капризами, вникать в которые он не имел охоты и предпочел делать вид, что ничего не замечает.

Однако отвращение Валентины росло с минуты на минуту. Она была очень набожна, даже излишне набожна — и в силу полученного воспитания и по велению сердца. Она запиралась в спальне и целыми часами молилась, все еще надеясь найти в сосредоточенной пылкой молитве ту силу, что позволила бы ей одуматься и выполнить свой долг. Но эти аскетические бдения лишь утомляли ее и усиливали власть Бенедикта над ее душой. После молитвы она чувствовала себя еще более измученной, еще более опустошенной, чем прежде. Мать удивлялась ее грустному виду, была не на шутку встревожена и упрекала Валентину за то, что она стремится омрачить столь сладостные для материнского сердца минуты. Несомненно, все эти неурядицы до смерти надоели госпоже де Рембо. Желая покончить с ними разом, она решила сыграть свадьбу скромно и без блеска здесь же, в деревне. Каковы бы ни были эти неурядицы, ей не терпелось отделаться от них как можно скорее и, развязав себе руки, вернуться в свет, где присутствие Валентины уже давно мешало ей сверх всякой меры.

Бенедикт перебрал в уме тысячи самых нелепых планов. Последний, на котором он остановился и который внес известное умиротворение в его ум, сводился к тому, чтобы еще раз увидеть Валентину, прежде чем навеки проститься с ней; ибо он тешил себя мыслью, что любовь его пройдет, как только господин де Лансак станет ее мужем. Он надеялся, что Валентина успокоит его и утешит добрым словом или исцелит его целомудренностью отказа.

Вот что он написал ей:

«Мадемуазель, Я ваш друг до гробовой доски, вы сами это знаете, вы звали меня братом, вы запечатлели на моем челе священное свидетельство вашего уважения и доверия. Тем самым вы позволили мне надеяться, что я найду у вас совет и поддержку в трудные минуты моей жизни. Я чудовищно несчастлив, мне необходимо увидеть вас хотя бы на один миг, почерпнуть мужество у вас, такой сильной; у вас, которая бесконечно выше меня. Я не мыслю себе, что вы откажете в этой милости. Мне известно ваше великодушие, ваше презрение к глупым условностям света и опасностям, когда речь идет о добром деле. Я видел вас с Луизой, я знаю, вы все можете. Именем дружбы, столь же святой, столь же чистой, как дружба Луизы, коленопреклоненно заклинаю вас прийти сегодня вечером на луг.

Бенедикт».

20

Валентина любила Бенедикта и не могла устоять против его просьбы. Наша первая любовь всегда столь невинна, что даже не подозревает таящихся в ней опасностей. Валентина запрещала себе думать об истинной причине горя Бенедикта, она знала, что он несчастлив, и готова была объяснить это самыми невероятными невзгодами, лишь бы не назвать ту, что угнетала его в действительности. Даже самая чистая совесть сбивается на, ложные, извилистые тропы! Как может женщина с впечатлительной душой, вступившая на суровый, немыслимо трудный путь долга, как может она не входить ежечасно в сделку с требованиями этого долга? Валентина без труда нашла немало причин, объясняющих горе Бенедикта, и уверила себя, что сама здесь ни при чем. Не раз Луиза говорила ей, особенно в последнее время, как огорчают ее печаль юноши и его беспечность в отношении будущего; говорила Луиза также о том, что в скором времени ему придется покинуть кров Лери, и Валентина убедила себя, будто Бенедикт, одинокий, без всякого состояния и поддержки, нуждается в ее покровительстве и советах.

Уйти из дома накануне свадьбы было нелегким делом еще и потому, что господин де Лансак буквально осаждал невесту своим вниманием и заботами. Однако Валентина умолила кормилицу говорить всем, кто спросит, что она уже легла, а сама, не желая терять времени, в сущности — боясь раздумать, так как начинала пугаться своей решимости, быстрыми шагами пересекла луг. Наступило полнолуние, и вокруг было светло, как днем.

Сложив руки на груди, Бенедикт стоял в такой неподвижной позе, что Валентина почувствовала страх. Так как он не сделал ни шага навстречу, она решила, что ошиблась, и чуть было не бросилась прочь. Тогда он шагнул к ней. Лицо его было так искажено, голос звучал так глухо, что Валентина, удрученная своим собственным горем, угадала по лицу Бенедикта, что его сжигает отчаяние, не могла сдержать слез и без сил опустилась на траву.

Тут решимость Бенедикта мгновенно исчезла. Он пришел сюда, положив себе свято придерживаться того образа действий, который он изложил в записке. Он намеревался рассказать Валентине о своем уходе от Лери, о своих сомнениях в выборе дальнейшего пути, о своем одиночестве, словом, обо всем, что не имело никакого касательства к истинной цели их свидания. А единственной его целью было увидеть Валентину, услышать звук ее голоса, почерпнуть в ее расположении к нему решимость жить или умереть. Он ждал, что увидит сдержанную, спокойную Валентину во всеоружии тех чувств, которые подсказывает женщине долг. Более того — он даже приготовился к тому, что вообще ее не увидит.