Эти эгоистические взаимные обвинения лишь усугубляли болезненную горечь мадам де Рембо.

Когда более удачливые приходили протянуть ей дружескую руку и уверяли, что все милости Людовика XVIII не сумели стереть в их памяти воспоминание о дворе Наполеона, она в отместку за их теперешнее процветание осыпала бывших подружек упреками, обвиняла в измене великому человеку, ведь она, графиня, не могла ему изменить, как они! Наконец, в довершение беды, повергшей графиню в оцепенение, она, вынужденная проводить целые дни среди зеркал, неподвижных и пустых, смотрясь в них ныне без пышных нарядов, без румян и бриллиантов, всем недовольная и поблекшая, вдруг убедилась, что ее красота и молодость ушли одновременно с Империей.

Ей исполнилось уже пятьдесят лет, и хотя следы ушедшей красоты остались на ее челе в виде неясных иероглифов, тщеславие, что вечно живет в сердце подобных женщин, причиняло ей сейчас такие острые страдания, какие, пожалуй, не причиняло ни в какую иную пору ее жизни. Родная дочь, которую она любила, лишь повинуясь инстинкту, присущему даже самым извращенным натурам, стала для графини постоянным предлогом вспоминать былые времена и еще пуще ненавидеть сегодняшние. Она произвела на свет девочку с чувством смертельного отвращения, и когда при ней восхищались Валентиной, первым движением графини была материнская гордость, зато вторым — безнадежное отчаяние.

«Ее жизнь как женщины только-только начинается, — думала она, — а моей пришел конец!»

И там, где графиня могла появляться одна, без Валентины, она чувствовала себя не столь несчастной. Так можно было по крайней мере избежать неуместно восхищенных взглядов, которые, казалось, говорили:

«В свое время вы были столь же прекрасны, я-то отлично помню вас в расцвете красоты».

Кокетство, однако, не говорило в графине настолько властно, чтобы она держала дочь взаперти, но стоило Валентине выказать хоть мимоходом желание остаться дома, как графиня, возможно, сама не отдавая себе в том отчета, охотно принимала ее отказ, уезжала с легкой душой, и ей свободнее дышалось в суетной атмосфере салонов.

Чувствуя себя связанной по рукам и ногам этим слишком забывчивым и безжалостным светом, оставившим на долю графини Рембо лишь горечь разочарования, она все равно влеклась туда, как труп за колесницей. Где жить? Как убить время, как дождаться ночи, когда каждый день тебя старит и ты все равно оплакиваешь его уход? Когда услады самолюбия уже позади, когда все побудители страсти иссякли, покорному рабу моды остается лишь единственная утеха — блеск люстр, суета, гул толпы. Пусть ушли грезы о любви или почестях, все равно остается потребность двигаться, шуметь, не спать по ночам, говорить: «Я была там вчера, я буду там завтра». Грустное зрелище представляют собой дамы на возрасте, скрывающие свои морщины под цветами и венчающие свое бескровное чело бриллиантами и страусовыми перьями. Все у них подделка — талия, цвет лица, волосы, улыбка; все уныло

— драгоценности, румяна, веселость. Призраки, попавшие на сегодняшний бал прямо с сатурналий минувшей эпохи, они присутствуют на нынешних банкетах словно затем, чтобы преподать молодости печальный философический урок, сказать ей: «И ваше время пройдет». Они цепляются за покидающую их жизнь, гонят прочь мысль об оскорбительном увядании, открыто выставляя его под обстрел оскорбительных взглядов. Женщины, достойные жалости, почти все не имеющие семьи, не имеющие сердца, — их встречаешь на всех празднествах, где они пытаются найти забвение в вине, воспоминаниях и шумной суете бала!

Графиня не имела сил отказаться от этой пустой, бездумной жизни, хотя тяготилась ее скукой. Она уверяла, что со светом покончено раз и навсегда, но не пропускала случая вновь погрузиться в привычную атмосферу. Когда ее пригласили на это провинциальное сборище, где должна была председательствовать принцесса, графиня была вне себя от счастья, но она скрыла свою радость под презрительно-снисходительной миной, в глубине души она даже лелеяла мечту вновь войти в милость, если, конечно, ей удастся привлечь к себе внимание герцогини и дать ей понять, насколько она, графиня де Рембо, выше, чем окружающие. К тому же дочь ее должна была в скором времени стать женой господина де Лансака, одного из фаворитов легитимистской партии. Давно пора было сделать первый шаг навстречу этой аристократии по крови, которая могла придать новый блеск ее аристократии чистогана. Госпожа де Рембо возненавидела знать лишь с той минуты, как знать оттолкнула ее. Возможно, настал момент, когда по знаку принцессы все эти надутые аристократы смягчат свое отношение к графине.

Итак, она извлекла из недр гардеробов самые богатые наряды и драгоценности, размышляя притом, какие следует уделить Валентине, чтобы та не выглядела такой взрослой и сформировавшейся, какой стала в действительности. Но случилось так, что среди всех этих приготовлений Валентина, мечтавшая воспользоваться неделей свободы, показала себя более проницательной и ловкой чем когда-либо. Она начала догадываться, что мать не случайно придает такое непомерное значение вопросу о ее туалете и пытается нагромоздить непреодолимые трудности, лишь бы склонить Валентину остаться дома. А ядовитое замечание старухи маркизы о том, что-де какая докука вывозить в свет девятнадцатилетнюю дочку, окончательно открыло Валентине глаза. Поэтому-то она начала со страстью порицать моды, празднества, поездки и префектов. Удивленная мать одобрила ее пыл и предложила отказаться от этой поездки, уверив, что тоже не поедет. Казалось, дело было улажено, но час спустя, когда дочь убрала картонки и прекратила сборы, госпожа де Рембо снова начала свои, заявив, что по здравому размышлению неразумно, а возможно, и просто опасно не побывать у префекта и не представиться принцессе, что она, мол, согласна принести себя в жертву ради этого чисто политического шага, но освобождает дочь от неприятной ей повинности.

Валентина, которая за одну неделю научилась в совершенстве хитрить, сумела скрыть «свою радость.

На следующий день, как только колеса кареты, в которой уехала графиня, проложили на песке главной аллеи две колеи, Валентина бросилась к бабушке и попросила у нее разрешения провести целый день на ферме у Атенаис.

По словам Валентины, подружка пригласила ее, чтобы вместе позавтракать под открытым небом, и обещала для такого случая испечь пирог. Произнеся слово пирог, Валентина спохватилась, так как старуха маркиза тоже пожелала принять участие в пиршестве, но, к счастью, отказалась от своей затеи из-за жары и дальнего пути.

Валентина, выехавшая верхом, соскочила с коня невдалеке от фермы, отослала слугу с лошадью домой, а сама, как горлинка, понеслась вперед меж цветущих кустов, которыми была обсажена дорога в Гранжнев.

13

Накануне Валентине удалось предупредить Луизу о своем визите, поэтому-то вся ферма радостно прихорошилась в ожидании гостьи. Атенаис поставила свежие букеты в синие стеклянные вазы, Бенедикт подстриг в саду деревья, прошелся граблями по дорожкам, починил скамейки. Тетушка Лери собственноручно испекла превосходное печение, какое и не снилось самым искусным поварихам. Дядюшка Лери побрился и нацедил в погребе лучшего вина. Когда же Валентина совсем одна бесшумно вошла в столовую, ее приветствовали криками радостного изумления. Она бросилась в объятия тетушки Лери, присевшей перед гостьей в реверансе, горячо пожала руку Бенедикту, как дитя порезвилась с Атенаис, повисла на шее у сестры. Никогда еще Валентина не чувствовала себя такой счастливой; вдали от взглядов матери, вдали от ее ледяной суровости, сковывавшей каждый шаг дочери, она и двигалась свободнее и впервые со дня рождения жила полной жизнью. Валентина была кроткое и доброе создание, небеса допустили несомненную ошибку, поселив эту простую душу, чуждую всякому тщеславию, в палатах, где приходилось дышать дворцовой атмосферой. Меньше чем кто-либо была она создана для роскоши, для триумфов светской суеты. Она, напротив, стремилась к скромным домашним радостям, и чем суровее упрекали ее за них, словно за некое преступление, тем больше жаждала она бесхитростного существования, почитая его обетованным раем. Если она и хотела выйти замуж, то лишь для того, чтобы иметь свое хозяйство, детей, жить уединенно. Сердце ее жаждало настоящих привязанностей, пусть немногочисленных, пусть даже не слишком разнообразных. Ни одной женщине на свете семейные добродетели не казались столь легким долгом.

Но роскошь, в которой она жила, когда все ее желания, даже капризы, предупреждались заранее, освобождала Валентину от всяких домашних забот. Когда вокруг тебя двадцать слуг, как-то смешно заниматься хозяйством, не будучи обвиненной в скупости. Хорошо еще, что Валентине разрешили заботиться о птичьем дворе, и легко можно было разгадать ее нрав, видя, с какой бесконечной любовью ухаживает она за своими крохотными питомцами.

Когда же Валентина очутилась на ферме, среди кур, охотничьих псов, козлят, когда она увидела Луизу за прялкой, тетушку Лери — за стряпней и Бенедикта — за починкой сетей, ей показалось, что наконец-то попала она в ту обстановку, для какой рождена. Ей тоже захотелось чем-нибудь заняться, но, к великому удивлению Атенаис, Валентина не села за фортепьяно, не предложила закончить изящную вышивку, а принялась вязать серый чулок, валявшийся на стуле. Атенаис подивилась ее проворству и спросила, знает ли Валентина, для кого она с таким пылом вяжет чулок.

— Для кого? — переспросила Валентина. — Понятия не имею, но все равно, для кого-нибудь из вас, ну хотя бы для тебя.

— Это для меня-то серые чулки? — презрительно отозвалась Атенаис.

— Значит, для тебя, сестрица? — спросила Валентина Луизу.

— Этот чулок я тоже вязала, — ответила Луиза, — но начала его тетушка Лери. А кому он предназначается, я тоже не знаю.

— А если для Бенедикта? — заметила Атенаис, лукаво поглядывая на Валентину.

Бенедикт поднял голову, бросил работу и молча оглядел обеих женщин.