– В таком случае, друг мой, – проговорила Луиза с дрожью в голосе, – постарайтесь убить любовь, чтобы она не стала мукой всей вашей жизни.

– Нет, Луиза, нет, лучше смерть, – с жаром возразил Бенедикт. – В этой любви все мое счастье, вся моя жизнь, все мое будущее! С тех пор как я полюбил Валентину, я стал иным человеком, я только теперь чувствую, что живу… Темный покров, окутавший мою жизнь, разорвался сверху донизу, я уже не одинок на этой земле, меня не тяготит более собственное ничтожество, силою любви я расту час от часу. Разве не видите вы на моем лице выражение спокойствия, делающее мой вид более сносным?

– Я вижу лишь пугающую меня уверенность в себе, – ответила Луиза. – Друг мой, вы сами себя погубите. Эти химеры исковеркают вашу жизнь, вы растратите всю свою энергию на пустые мечтания, и когда придет пора свершений, вы с сожалением убедитесь, что уже лишены сил.

– А что же это за пора свершений?

– Это время, когда человек обретает свое место в обществе, не будучи никому в тягость.

– Ну, так я завтра же начну вершить свою судьбу: стану адвокатом или грузчиком, музыкантом или хлебопашцем – выбор большой.

– Никем вы не сможете стать, Бенедикт, ибо в вашем состоянии душевного беспокойства любое занятие через неделю…

– …мне опостылеет. Согласен, но у меня останется возможность размозжить себе череп, если жизнь будет мне невмоготу, или стать лаццарони[12], если жизнь мне улыбнется. По здравому размышлению я пришел к выводу, что ни на что иное и не гожусь. Чем больше я учился, тем больше терял вкус к жизни, и теперь – немедля! – хочу вернуться к моему естественному состоянию, к грубому деревенскому существованию, к простым мыслям и скромной жизни. От моего надела – а там недурные земли! – я получаю пятьсот ливров ренты, есть у меня домик, крытый соломой, так что я смогу достойно жить в своих владениях, один, свободный, счастливый, праздный, не будучи никому в тягость.

– Вы это серьезно?

– А почему бы и нет? В таком обществе, как наше, при получаемом нами образовании самое разумное – добровольно вернуться к животному состоянию, из которого нас пытаются вытащить. И на это ушло целых двадцать лет. Но послушайте, Луиза, не создавайте за меня химер и иллюзий, в сотворении которых вы меня же и упрекаете. Именно вы предлагаете мне израсходовать зря мою энергию, пустить ее по ветру, вы уговариваете меня работать и стать таким же человеком, как и все прочие, посвятить свою молодость, свои ночные бдения, самые прекрасные часы счастья и поэзии тому, чтобы заслужить благопристойную старость, дряхлеть, гаснуть, упрятав ноги в меховое покрывало и откинув голову на пуховую подушку. А ведь такова цель моих сверстников, коих порой именуют благоразумными юношами, а в сорок лет – людьми положительными. Храни их Бог! Пусть же они всей душой стремятся к своей возвышенной цели: стать попечителем коллежа, или муниципальным советником, или секретарем префектуры. Пусть они откармливают своих быков и объезжают своих лошадей, разъезжают по ярмаркам; пусть они будут слугами при королевском дворе или слугами при дворе птичьем, рабами министра или рабами отары, префектами в раззолоченных ливреях или прасолами, щеголяющими поясами, в которых зашиты золотые монеты, и пусть после долгих лет трудной жизни, барышничества, пошлости или грубости они оставляют плоды неусыпных своих трудов какой-нибудь девице, состоящей у них на содержании, международной авантюристке или толстощекой служанке из Берри – безразлично, делается ли это с помощью завещания или вмешательства наследников, которым не терпится «насладиться жизнью». Вот он, вожделенный идеал, который во всем своем блеске воплощается вокруг нас! Вот он, прославленный идеал жизни, к которому стремятся все мои ровесники и соученики. Скажите же откровенно, Луиза, разве, отвергая все это, я отвергаю нечто достославное и прекрасное?

– Вы сами знаете, Бенедикт, как легко опровергнуть ваши язвительные преувеличения… Поэтому я и не собираюсь это делать, я просто хочу спросить вас, куда намереваетесь вы направить пожирающую вас пламенную жажду деятельности и не велит ли вам ваша совесть употребить ее на благо общества?

– Совесть не велит мне ничего подобного. Так называемое общество не нуждается в тех, кто не нуждается в нем. Я признаю всю силу этого великого слова в применении к новым народам, на неподнятой целине, которую кучка людей, объединившихся в едином порыве, пытается превратить в плодородную ниву, чтобы заставить ее служить своим нуждам. В том случае, когда колонизация происходит добровольно, я презираю того, кто явится туда безнаказанно жиреть на чужом горбу. Я признаю гражданский долг лишь у свободных или добродетельных наций, если таковые существуют. Но здесь, во Франции, где, что бы ни утверждали, земле не хватает рабочих рук, где на каждую должность находятся сотни соискателей, где род человеческий, подло лепящийся вокруг дворцов, пресмыкается и лижет следы ног богачей, где огромные капиталы, собранные (следуя законам социального обогащения) в руках кучки людей, служат ставкой в беспрерывной лотерее, ставкой в игре алчности, безнравственности и глупости, в этой стране бесстыдства и нищеты, порока и отчаяния, среди этой прогнившей до корней цивилизации, вот здесь-то вы хотите, чтобы я был «гражданином»? Чтобы ради этого я пожертвовал своей волей, своими склонностями, своей фантазией, и только потому, что этому обществу необходимо одурачить меня или превратить в свою жертву, чтобы грош, который я швырну нищему, попал в мошну миллионера? Значит, я должен лезть из кожи вон, творя добро, чтобы сотворить еще одно зло, чтобы стать пособником власти, покровительствующей соглядатаям, игорным домам и проституткам? Нет, клянусь жизнью, этого я не сделаю. Я не желаю быть кем-то в нашей прекрасной Франции, в этом просвещеннейшем государстве. Повторяю вам, Луиза, у меня есть пятьсот ливров ренты; каждый человек вполне может прожить на такую сумму, и прожить в мире и спокойствии.

– Так вот, Бенедикт, если вы и впрямь решили пожертвовать самыми благородными своими притязаниями ради успокоения души, чего вы так стремительно возжаждали, откинув нетерпение, мечты и порывы, если вы решили похоронить все ваши способности и все ваши достоинства, чтобы жить в безвестности и мире здесь, в глуши, добейтесь первого условия этого счастливого бытия – изгоните из сердца смехотворную вашу любовь…

– Смехотворную, говорите вы? Нет, моя любовь никогда не будет смехотворной, заверяю вас. Она будет тайной между Богом и мною. Разве небеса, наградившие меня подобным чувством, превратят его в посмешище? Нет, любовь станет моим надежным оплотом, защитой от горестей, от тоски. Разве не она подсказала мне вчера решение оставаться свободным и быть счастливым, довольствуясь малым? О, благодетельная страсть, которая с первой минуты своего зарождения стала моим светочем и покоем! Небесная истина, открывающая глаза и прогоняющая прочь все людские заблуждения! Высшая сила, что пробуждает способности человека и превращает их в источник несказанных радостей! О Луиза, не пытайтесь отнять у меня мою любовь, все равно вы в этом не преуспеете и, возможно, станете мне менее дороги, ибо никому, признаюсь, не удастся победить в борьбе против этой любви. Позвольте же мне обожать Валентину втайне и поддерживать в себе иллюзии, вознесшие меня вчера на небеса. Что по сравнению с этим вся наша действительность? Не мешайте мне заполнить мою жизнь этой единственной желанной химерой, позвольте мне жить впредь в околдованной долине вместе с моими воспоминаниями, ощущая след, что оставила в моем сердце Валентина. Я хочу дышать благоуханием, разлитым по лугам, где ступала ее нога, наслаждаться гармонией ее голоса, разносимого дыханием ветерка, слышать слова нежные и наивные, сорвавшиеся в простоте душевной с ее уст, сердечные слова, которые я толкую так, как подсказывает мне моя фантазия. Я хочу ощущать поцелуй чистый и робкий, который она запечатлела на моем лбу в первую нашу встречу. Ах, Луиза, этот поцелуй! Помните? Ведь вы сами потребовали, чтобы она меня поцеловала.

– О да, – проговорила удрученно Луиза, поднявшись со скамейки. – Да – я главная причина зла.

18

Вернувшись в замок, Валентина нашла на камине письмо от господина де Лансака. Следуя великосветскому обычаю, она с первого дня помолвки переписывалась с женихом. Письма, которые, казалось бы, должны помочь молодым людям сблизиться и лучше узнать друг друга, обычно бывают холодными и манерными. В них говорят о любви языком салонов, в них стараются блеснуть своим остроумием, продемонстрировать стиль и почерк, и ничего более.

Валентина писала столь незамысловатые письма, что в глазах господина де Лансака и его семьи прослыла простушкой. Впрочем, де Лансак от души радовался этому обстоятельству. Зная, что в его руки попадет крупное состояние жены, он лелеял планы полностью подчинить ее себе. Таким образом, не будучи влюблен в Валентину, он старался слать ей письма, которые, согласно вкусу большого света, должны были являть собою маленькие шедевры эпистолярного искусства. Так, по его мнению, можно было лучше всего выразить самую живейшую привязанность, какой еще не познало сердце дипломата, и Валентина, по его расчетам, неизбежно должна была по достоинству оценить ум и душевные качества своего жениха. И в самом деле, до сегодняшнего дня эта юная особа, не понимавшая ничего ни в жизни, ни в страстях, искренне восхищалась чувствительностью господина де Лансака и, сравнивая свои послания с его излияниями, обвиняла себя в холодности, полагая, что недостойна такого человека.

Нынче вечером Валентина, утомленная радостными и необычными впечатлениями дня, при виде знакомой подписи, ранее доставлявшей ей удовольствие, почувствовала непонятную печаль и угрызения совести. Не сразу взялась она за письмо и с первых же строчек перестала улавливать смысл, так что, пробежав послание глазами, не поняла ни слова; она думала о Луизе, о Бенедикте, вспоминала зеленые берега Эндра и ивняк на лугу. Она вновь упрекнула себя за такие мысли и мужественно перечитала письмо секретаря посольства. Как раз над этим письмом он особенно потрудился, но в результате оно получилось еще более туманным, пустым и претенциозным, чем все предыдущие. Валентина невольно ощутила смертельный холод, с каким писались эти строки. Но тут же она постаралась утешить себя тем, что это мимолетное впечатление и объясняется усталостью. Она легла в постель и, непривычная к долгой ходьбе, заснула глубоким сном, но поутру встала с краской на щеках, вся растревоженная ночными сновидениями.