– Что мне до того? Ведь речь идет о моей сестре, о сестре, для которой я вторая мать!

– О, вы чересчур молоды для роли ее матери! – с едва заметной насмешкой возразил Бенедикт. – Но выслушайте меня, Луиза: я чуть было не решил, что вы твердите о ваших опасениях с единственной целью поднять меня на смех, но, кажется, это не так. Признайтесь же – я мужественно и долго сносил ваши насмешки.

– Что вы имеете в виду?

– Я не верю, что вы действительно считаете меня опасным для вашей сестры, вы прекрасно знаете, как мало я для нее опасен. Ваши страхи кажутся мне более чем необоснованными. Неужели вы считаете, что Валентина лишена здравого смысла, коль скоро вы испугались моих возможных посягательств? Успокойтесь же, добрая Луиза, еще совсем недавно вы преподали мне урок, за который я вам от души благодарен и которым я, возможно, сумею воспользоваться. Теперь я не рискну бросить к ногам таких женщин, как Валентина или вы, Луиза, такое пылкое сердце, как мое. Я не буду столь безумен, ведь раньше я считал, что для того, чтобы тронуть душу женщины, достаточно любить ее со всем жаром молодости, достаточно быть преданным ей телом и душой, пожертвовать честью, дабы стереть в ее глазах различие нашего положения, дабы заглушить в ней протест ложного стыда. Нет, нет, все это ничто в глазах женщины, а я сын крестьянина, я на редкость уродлив, до невозможности нелеп и посему не претендую на любовь. Только бедняжка Атенаис, мнящая себя барышней, и то за неимением лучшего, способна вообразить себе, будто может снизойти до меня!

– Бенедикт! – с жаром воскликнула Луиза. – К чему все эти жестокие насмешки? Вы глубоко ранили мое сердце. О, как же вы несправедливы, вы не хотите понять меня. Вы не подумали о том, в каком недостойном, отвратительном положении очутилась бы я в отношении семьи Лери, если бы выслушивала ваши признания, и вы не подумали, какое мужество понадобилось мне, чтобы сохранить стойкость и держаться с вами холодно. О, вы ничего не желаете понимать!

Бедняжка Луиза прикрыла лицо руками, перепугавшись, что сказала слишком много. Удивленный Бенедикт пристально посмотрел на свою собеседницу. Грудь ее вздымалась, и как ни пыталась она закрывать руками чело, оно горело, выдавая Луизу. Бенедикт понял, что он любим…

Трепещущий, потрясенный, он остановился в нерешительности. Он хотел было пожать руку Луизы, но побоялся, что пожатие окажется слишком холодным или же, наоборот слишком пылким. Луиза, Валентина – кого же из них двоих он все-таки любит?

Когда испуганная его молчанием Луиза робко подняла глаза, Бенедикт уже исчез.

17

Но как только Бенедикт остался один, как только прошло чувство умиления, он сам подивился его остроте и объяснил свое волнение лишь польщенным самолюбием. И в самом деле, Бенедикт, это страшилище, по выражению маркизы де Рембо, этот юноша, восторженно относившийся к другим и скептически к себе, очутился в странном положении. Лишь с трудом ему удалось побороть вспышку тщеславия, заговорившего было в душе при мысли, что он любим тремя женщинами, причем любовь даже наименее красивой из этих трех наполнила бы гордостью любое сердце. Тяжкое это было испытание для рассудка Бенедикта, он и сам это понимал. Надеясь сохранить стойкость духа, он начал думать о Валентине, о той из трех, в чьи чувства верил меньше всего, зная, что именно здесь его неизбежно ждет разочарование. Любовь ее пока что выражалась лишь в мгновенных вспышках симпатии, что, впрочем, редко обманывает влюбленного. Пусть даже любовь расцветет в душе юной графини, ростки ее придется задушить при самом их зарождении, как только чувства прорвутся наружу. Бенедикт твердил себе это в надежде победить демона гордыни и, к чести своей, победил его, что в таком возрасте – немалая заслуга.

Оценив свое положение со всей проницательностью, на какую способен до безумия влюбленный юноша, он решил, что следует остановить выбор на одной из трех и тем пресечь муки и страхи двух прочих. Атенаис оказалась первым цветком, который он изъял из этого великолепного венка: он рассудил, что эта утешится скоро. Ее наивные угрозы мести, которые он невольно подслушал нынче ночью, позволили ему надеяться, что Жорж Симонно, Пьер Блютти или Блез Море избавят его от угрызений совести в отношении кузины.

Разумнее всего, а быть может, и великодушнее всего было бы остановить свой выбор на Луизе. Дать общественное положение и будущее бедняжке, которую столь жестоко отвергли семья и общество, помочь ей забыть о суровой каре, понесенной за былые ошибки, стать покровителем несчастной и незаурядной женщины – во всем этом было нечто рыцарское, уже не раз соблазнявшее Бенедикта. Скорее всего, любовь, которую, как ему казалось, он начинал питать к Луизе, была отчасти порождением героических свойств его характера. Для него это была прекрасная возможность посвятить свою жизнь другому; его молодость, пылко жаждущая славы в любом ее обличье, смело вызывала на бой общественное мнение – так странствующий рыцарь посылает вызов великану, грозе всей округи, из одного лишь тайного желания услышать свое имя на устах всех, найти в бою славную гибель, стать героем легенды.

Смысл упреков Луизы, сначала оттолкнувших Бенедикта, стал теперь доподлинно ясен. Не желая принимать столь непомерные жертвы и боясь, что не устоит перед таким великодушием, Луиза с умыслом лишала Бенедикта всех надежд и, возможно, преуспела в том сильнее, чем ей самой бы хотелось. Даже наиболее добродетельным не чужда надежда на вознаграждение, и Луиза, как только оттолкнула Бенедикта, начала жестоко страдать. Бенедикт наконец осознал, что в этом отказе было больше подлинного благородства, больше деликатной и настоящей любви, нежели в его собственном поведении. В глазах Бенедикта Луиза поднялась выше тех героических порывов, на которые он считал способным себя, и немудрено, что все это глубоко взволновало его и бросило на новое ристалище чувств и желаний.

Будь любовь, как, к примеру, дружба или даже ненависть, чувством, способным рассчитывать и рассуждать, Бенедикт не задумываясь упал бы к ногам Луизы. Но огромное превосходство любви над всеми прочими чувствами, примета божественной ее сущности то, что рождается она не в самом человеке; над нею человек не властен, и воля его не может ничего ни добавить, ни убавить – сердце получает этот дар свыше, без сомнения, для того, чтобы перенести его на избранника. Таково предначертание неба, и когда даруется оно пробудившейся душе, напрасны все надежды – тут умолкают все практические соображения, доводы рассудка. Ничто не в состоянии истребить это чувство – оно существует само по себе, подпитывая собой свою мощь. Все вспомогательные и относящиеся к любви чувства, все, что ей дано, а вернее, что она сама привлекает себе на помощь – дружба, доверие, симпатия, даже уважение, – все это лишь второстепенные соратники, она сама их творит, сама ими управляет и непременно перерастет их.

Бенедикт любил Валентину, а не Луизу. Почему именно Валентину? Ведь она была меньше на него похожа, в ней было меньше его недостатков, его достоинств – поэтому ей и труднее было его оценить. И ее-то суждено было ему полюбить! Узнав Валентину, он начал дорожить именно теми качествами, которых был лишен сам. Он был человек беспокойный, вечно недовольный, требовательный к себе, упрекающий свою судьбу; Валентина была спокойной, покладистой, во всем находила повод быть счастливой. Итак, значит, на то было предопределение Божье? Разве не высший промысел, который везде и всегда действует наперекор человеку, привел к этому сближению? Один был необходим другому: Бенедикт – Валентине, чтобы дать ей познать душевное волнение, без которого была бы неполной ее жизнь, Бенедикту – Валентина, чтобы принести покой и утешение в этой грозовой, смятенной жизни. Но между ними стояло общество, делавшее этот взаимный выбор нелепым, преступным, кощунственным! Провидение создало в природе совершенный порядок вещей, а люди разрушили его. Чья в том вина? Неужели ради того, чтобы уцелели стены, сложенные изо льда, нужно остерегаться даже слабого луча солнца?

Когда Бенедикт вновь приблизился к скамье, на которой оставил Луизу, она все еще была там; бледная, уставившись в землю и бессильно уронив руки, сидела она на том же самом месте. Услышав шорох листвы, задетой его одеждой, она вздрогнула, но, увидев Бенедикта и поняв, что юноша замкнулся в своей неприступной непроницаемости, с усиливавшейся тоской и страхом приготовилась слушать его речь – плод долгих раздумий.

– Мы не поняли друг друга, сестра, – начал Бенедикт, садясь рядом с Луизой. – Сейчас я объясню вам все.

Слово «сестра» Луиза восприняла как смертельный удар, но она собрала остатки сил, стараясь утаить свою боль, и со спокойным выражением лица приготовилась слушать.

– Я далек от мысли, – продолжал Бенедикт, – досадовать на вас, напротив, я восхищен вашей чистосердечностью и добротой, которыми вы, несмотря на все мои безумства, щедро одаривали меня – я это чувствовал. Да, ваш отказ лишь укрепил мое уважение и нежность к вам. Смело рассчитывайте на меня как на преданнейшего друга и разрешите мне говорить с вами со всей искренностью, какой сестра вправе ждать от брата. Да, я люблю Валентину, люблю страстно, и, как правильно заметила Атенаис, только вчера я понял, какое чувство она мне внушает. Но люблю я без надежды, без цели, без расчета; я знаю, что Валентина не отречется ради меня ни от своей семьи, ни от своего теперь уже близкого замужества – даже будь она свободна от обязанностей и от условностей, какие внушены ей ее окружением. Я все взвесил хладнокровно и понял, что не смогу стать для нее кем-либо еще, кроме как покорным, безвестным другом, которого втайне, быть может, и уважают, но знают, что опасаться его нечего. Если бы мне, человеку незначительному, мизерному, удалось внушить Валентине такую страсть, что уничтожает различие рангов и преодолевает любые препятствия, я все равно предпочел бы скрыться с ее глаз, лишь бы не принять жертв, коих я недостоин! Раз вам, Луиза, теперь известны мои взгляды, можете быть спокойны.