– О, как она обрадуется, она и не подозревает, как близко от нее счастье!

Эти слова окончательно успокоили Валентину. Она последовала за своим проводником по тропинке, поросшей травой, влажной от вечерней росы. Вскоре они добрались до конопляников, огороженных канавой. Через канаву была переброшена тоненькая дощечка, ходившая ходуном при каждом шаге. Бенедикт спрыгнул в канаву и поддерживал Валентину, пока она не перебралась на другую сторону.

– Ко мне, Перепел, а ну-ка, успокойся! – прикрикнул он на огромного пса, с ворчанием бросившегося к ним; но пес, признав хозяина, начал ластиться к нему, что, пожалуй, производило не меньше шума, чем недавнее его ворчание.

Бенедикт прогнал собаку пинком и повел свою взволнованную спутницу в сад при ферме, расположенный, по деревенскому обычаю, позади строений. Сад был на редкость густым. Ежевика, розы, фруктовые деревья были посажены вперемешку и, не зная калечащих ножниц садовника, разрослись столь вольно, столь тесно переплели свои ветви над дорожками, что было затруднительно идти. Подол длинной юбки Валентины цеплялся за все колючки, глубокая тьма, создаваемая этой буйной растительностью, лишь усугубляла тревогу девушки, а жестокое волнение, которое она испытывала, лишало ее сил.

– Если вы дадите мне руку, – предложил ее провожатый, – мы дойдем скорее.

В суматохе Валентина потеряла перчатку, но вложила свою руку в ладонь Бенедикта. Для девушки ее круга такая ситуация была более чем странной. Юноша шагал впереди, осторожно увлекая ее за собой, раздвигал свободной рукой ветви, чтобы они не стегали по лицу его прелестную спутницу.

– Боже, да вы дрожите! – проговорил он, отпуская руку Валентины, когда они вышли на свободное пространство.

– Ах, сударь, я дрожу от радости и нетерпения, – отозвалась Валентина.

Им оставалось преодолеть последнее препятствие. У Бенедикта не оказалось при себе ключа от садовой калитки, а чтобы выбраться из сада, надо было перебраться через живую изгородь. Бенедикт предложил свою помощь Валентине, и ей пришлось ее принять. И тогда племянник фермера открыл свои объятия невесте графа де Лансака. Его трепетные руки коснулись очаровательной талии. Он ловил ее прерывистое дыхание, и путешествие их длилось довольно долго, потому что изгородь была широкая, щетинилась колючками, под ногой осыпались камни откоса, а главное, потому что Бенедикт утратил присутствие духа.

Но такова уж целомудренная робость юности! Его воображение не поспевало за действительностью, и страх погрешить против собственной совести сводил на нет ощущение счастья.

Подойдя к двери дома, Бенедикт бесшумно поднял щеколду, ввел Валентину в низкую комнату и в темноте нашарил очаг. Когда Бенедикт наконец зажег свечу, он указал мадемуазель де Рембо на деревянную лестницу, больше похожую на стремянку, и проговорил:

– Сюда!

А сам сел на стул в позе часового, умоляя Валентину не оставаться у Луизы больше четверти часа.

Утомленная утренней прогулкой, Луиза улеглась спать, как только стемнело. Комнатка, которую ей отвели, справедливо считалась самой плохой на ферме, но, так как Луизу выдавали за бедную родственницу из Пуату, которую Лери якобы опекали, она, боясь, что слуги заподозрят недоброе, отказалась поселиться в более уютном помещении. Она сама выбрала себе эту клетушку, из единственного окошка которой открывался прелестный вид – поля и островки, лежащие в излучине Эндра и утопавшие в пышной зелени деревьев. Хозяева наспех смастерили ей более или менее приличную кровать из какого-то хромоногого одра. Здесь на решетке сушился горошек, с потолка свисали золотистые связки лука, клубки серой шерсти мирно дремали в убогих мотовилах. Воспитанная в богатстве, Луиза находила своеобразную прелесть во всех этих атрибутах сельской жизни. К великому удивлению тетушки Лери, она попросила, чтобы в ее комнатушке оставили первозданный беспорядок, чисто деревенский хаос, напоминавший ей живопись Ван Остаде[5] и Герарда Дау[6]. Но больше всего пришлись ей по душе в этом скромном убежище выцветшие занавески с разводами и два расшитых старинных кресла с облезшей позолотой. Так уж распорядился случай, что эти вещи лет десять тому назад попали сюда из замка, и Луиза, видевшая их в детстве, сразу же признала старых знакомцев. Она залилась слезами и чуть было не расцеловала их как старинных друзей, вспоминая, как она, белокурая беспечная девочка, в счастливые дни неведения и навсегда утраченного покоя забивалась в уголок старого кресла, укрывалась в его уютных объятиях.

Этим вечером она уснула, машинально разглядывая на занавеске узоры, узнаваемые до мельчайших подробностей, пробуждавшие в ее памяти минувшую жизнь. После долгих лет изгнания душу ее с новой силой объяли былая боль и былые радости. Ей чудилось, будто бы только вчера произошли события, которые она оплакивала и искупала жестокими скитаниями, длившимися целых пятнадцать лет. Ей казалось, будто за этой занавеской, которую шевелил ветерок, врывавшийся в приоткрытое окно, разворачивается волшебное действо из ее юных лет, чудилась башенка их старого замка, столетние дубы-патриархи в огромном парке, ее любимица – белая козочка, поле, где она рвала васильки. Иной раз перед ней вставал образ бабушки, этой себялюбивой и добродушной старухи, и глаза ее застилали слезы, как в день изгнания. Но сердце старой женщины, умевшее любить лишь наполовину, навсегда закрылось для внучки, и образ, который мог бы принести утешение, таял, поселяя тревогу в душе и разуме.

В воображении Луизы рисовался лишь один чистый и дивный образ, образ Валентины, такой, какой помнила ее Луиза – прелестного четырехлетнего ребенка с длинными золотистыми локонами, с румяными щечками. Луизе виделось, будто бы Валентина пробирается, словно перепелочка, среди колосьев ржи, такой высокой, что она закрывает девочку с головой, чудилось, будто бы Валентина бросается к ней, заливаясь ласковым смехом, и смех этот, смех детства, невольно вызывает слезы у того, кто любим; вот Валентина закидывает за шею сестры свои пухлые белые ручонки и болтает с ребяческой наивностью о разных пустяках, представляющихся дитяте жизненно важными, болтает на своем бесхитростном, полном смысла, забавном языке, неизменно удивляющем и чарующем нас. За это время Луиза сама стала матерью, поэтому пора детства была ей мила не своей забавностью и беззаботностью, она пробуждала в ней новые ощущения, переполнявшие ее. Любовь к сыну разбудила былую привязанность к сестренке, и привязанность эта стала не только более сильной, но и подлинно материнской. Она представляла себе Валентину такой, какой оставила ее в день разлуки. Когда же ее уверяли, что Валентина стала красавицей и переросла саму Луизу, она не могла себе этого представить: в ее воображении та оставалась прежней малюткой Валентиной, и ей хотелось, как в былые времена, усадить девчушку себе на колени.

Этот светлый образ неизменно присутствовал во всех ее грезах с тех пор, как она решила любой ценой повидать сестру. В ту самую минуту, когда Валентина неслышно поднялась по лестнице и открыла люк, заменяющий дверь, Луиза все еще видела Валентину среди камышей, обступавших Эндр, видела Валентину, четырехлетнюю крошку Валентину, гонявшуюся за большими голубыми стрекозами, лишь касавшимися поверхности воды и тут же взлетавшими. Вдруг девочка упала в воду. Луиза попыталась было ее схватить, но тут появилась мадам де Рембо, эта гордая графиня, ее мачеха, заклятый ее враг, с силой оттолкнула Луизу, и ребенок утонул.

– Сестра! – приглушенно крикнула Луиза, стараясь высвободиться из-под власти мучительного кошмара.

– Сестра! – раздался незнакомый нежный голос, голос ангела из сновидений.

Луиза рывком поднялась на постели, и с ее длинных темных волос сползла шелковая косыночка. С беспорядочно рассыпавшимися по плечам кудрями, бледная, испуганная, освещенная светом луны, проскользнувшим украдкой в щель между занавесками, она тянулась навстречу окликнувшему ее голосу. Чьи-то руки обняли ее, свежие юные уста покрыли ее щеки безгрешными поцелуями. Озадаченная Луиза чувствовала на своем лице град поцелуев и слез, а Валентина, почти теряя сознание, истерзанная пережитыми волнениями, бессильно опустилась на постель рядом с сестрой. Когда Луиза поняла, что это не сон, что в объятиях она сжимает настоящую Валентину, которая пришла к ней, в ее прибежище, когда она поняла, что сердце сестры, как и ее собственное, преисполнено нежности и счастья, она сумела выразить свои чувства лишь объятиями и рыданиями. Наконец сестры обрели дар речи.

– Значит, это действительно ты! – воскликнула Луиза. – Та, о встрече с которой я так долго мечтала!

– Значит, вы, – откликнулась Валентина, – вы все еще любите меня?

– К чему это «вы», – сказала Луиза, – разве мы не сестры?

– О нет, вы мне также и мать, – возразила Валентина. – Я ничего не забыла. Вы так ярко запечатлелись в моей памяти, будто все происходило лишь вчера, я узнала бы вас во многотысячной толпе. О, это вы, это действительно вы! Вот они, ваши длинные темные волосы; мне так и кажется, что я вижу вас причесанной на прямой пробор, это они, ваши милые ручки, белые, маленькие, это ваше бледное личико. И я, я видела вас в мечтах именно такой.

– О Валентина, моя Валентина! Открой поскорее занавеску, чтобы я тоже могла тебя разглядеть. Все твердят, что ты стала настоящей красавицей, но на самом деле ты в сотни раз красивее, чем тебя описывали. Ты все такая же беленькая, вот они, твои голубые кроткие глаза, твоя ласковая улыбка! Ведь это я растила тебя, Валентина, помнишь? Это я старалась уберечь твое личико от загара и веснушек, это я каждый день расчесывала твои золотистые локоны; мне обязана ты, Валентина, своей красотой, ибо твоя мать тобой не занималась, одна я ни на минуту не спускала с тебя глаз…