— Она должна быть твоею, она должна быть твоею. Это именно та девушка, о которой ты втайне мечтал, и она будет твоею, будет…

В то же самое время Клео, не подозревавшая даже о том впечатлении, которое она произвела на молодого человека, и относившая его намерение целиком за счет «интриг» матери, которую она, кстати сказать, подозревала во всевозможных кознях, все еще пылала негодованием. Вся розовая от волнения прошла она в свою комнату.

Здесь, в этой голубой шкатулке (голубой цвет был ее излюбленный: он так шел к ее рыжим волосам и ослепительно белой коже), обтянутой бирюзового цвета кретоном с атласными бантами и розетками, пахло какими-то острыми, с несомненной примесью мускуса, духами. Изящные, самых неожиданных и прихотливых форм, козетки, пуфы, кресельца и диваны были расставлены, вернее, разбросаны в живописном беспорядке на белых коврах с крупными, чудовищных форм и футуристической тенденции цветами. Узкая, за такими же нелепыми и крикливо разрисованными ширмами, постель казалась каким-то неожиданным оазисом чистоты и девственности среди целого хаоса статуэток, картин вольного содержания, всяких ширмочек, шкафчиков, бра и экранов, с теми же не то футуристическими, не то символическими рисунками. А в простенке между двух окон стояло прелестное трюмо, отражавшее сейчас маленькую, полудетскую фигурку и растрепанную голову обладательницы этого странного экзотического уголка. В нем же отражался и портрет во весь рост Анны Игнатьевны, помещавшийся напротив. На нем артистка была изображена в роли Сафо… Грозно смотрели ее строгие, страстные, обведенные синими кольцами глаза. Траурной каймой были обведены строгие брови… И в красноречивом молчании сомкнуты гордые уста.

Рыжая Клео, войдя в свою комнату, с такой любовью устроенную ею самой несколько месяцев тому назад на средства того же баловника дяди Макса, когда она была еще в старшем выпускном классе гимназии, подошла прежде всего к зеркалу и вперила в свое отражение все еще горевшие гневом и негодованием глаза. И вот постепенно стало проясняться выражение бело-розового свежего личика. Лукавый огонек зажегся в глубине этих желто-зеленых кошачьих глаз, улыбка растянула пухлые губки. Вдруг она расхохоталась, откинув назад головку.

— И этот дурак, этот длинный воробей смел думать, что я смогу, что я захочу стать его женою!.. Как бы не так. И с этой внешностью маленькой вакханки, как называет меня Макс, и с моей перламутровой кожей, с моими влекущими глазами (его выражение тоже) быть женою этого желторотого птенца, у которого, кроме папашиных приисков, нет ничего за душою… Ни ума, ни остроты, ни умения оценить такую штучку, как я! Ну уж это дудки-с! Ступайте пасти ваши стада, как говорят французы, куда-нибудь подальше, милый Мишель, а вам такой табак не по носу.

И она с задорным видом настоящей французской кокотки — увы! — низкого пошиба, ухарски щелкнула пальчиками перед воображаемым носом злополучного Мишеля.

Потом с тем же веселым хохотом повалилась на ближайшую кушетку, вся потягиваясь, нежась и извиваясь на ней с чисто кошачьей грацией. Протянула руку через голову, нащупала стоявший в изголовьях кушетки на стенном бра портрет… То было изображение Арнольда. На нее смотрели дерзкие, усталые глаза, и чуть усмехались надменные порочные губы. Девушка смотрела минуту жадным влюбленным взглядом в красивое лицо Арнольда. Потом, с внезапно загоревшимися глазами, с яркой краской, внезапно вспыхнувшей на лице, прижала портрет к сильно бьющемуся сердцу и опрокинулась с ним вместе на спинку кушетки, осторожно и нежно сжимая его в объятиях. А услужливая память уже рисовала пережитые впечатления из недавнего полудетского прошлого.

Ей, Клео, минуло одиннадцать лет, когда в их доме появился этот красивый, тогда еще тридцатилетний блондин, пресыщенный и одновременно усталый. Рано развившаяся девочка, росшая на свободе среди удушливо-пряной обстановки дома, хозяйка которого делила себя между подмостками и поклонниками, предоставленная развращенным нянькам и боннам, читавшая чуть ли не с восьми лет бульварную рухлядь, сразу при появлении в доме дяди Макса, жениха ее матери, почувствовала к нему какое-то острое влечение полуребенка-полуженщины. Дядю Макса очень забавляла эта детская любовь, и он всячески поощрял ее — разумеется, в шутку? Клео помнит его чересчур продолжительные поцелуи и не менее продолжительные сидения на коленях молодого, интересного жениха ее матери. Помнит его растлевающую лесть, его щедрые подарки, всегда умело подчеркивающие ее тщеславие крошечной женщины: полуигрушечные браслеты, кольца и прочую дорогую бижутерию, которыми он баловал ее вначале. А когда ей минуло четырнадцать лет, он привез ей целое приданое — белье из шелкового батиста, тончайшего, как паутина, с кружевами, прошивками и лентами, которому позавидовала бы любая шикарная парижская кокотка. Его ласки делались все смелее и смелее. Его чары заволакивали туманом экзальтированную рыжую головку. Недетская чувственность и настоящая страсть сжигали теперь маленькое тело подростка. Клео с грехом пополам доучивалась в гимназии… Все ее мысли сводились к одному стремлению, к одной цели: принадлежать ему, Максу… Принадлежать ему всецело… На всю жизнь, всегда, постоянно, ему одному, ему одному. И сейчас, думая эту свою постоянную думу, с закрытыми глазами, вся съежившаяся в комочек, она сладко улыбается своими пухлыми детскими губами…

Вдруг неожиданно она поднимается и садится на кушетке… и нервы ее опять натягиваются, как струны. До ее чуткого слуха долетает звук электрического звонка, несущегося из прихожей. Вот, постукивая каблуками, пробежала по коридору горничная Нюша… Вот снова шаги… Но не ее на этот раз, назойливые, скучные… Знакомая легкая и ленивая походка…

Знакомые, близкие, скорее сердцем, нежели слухом угаданные шаги… И легкий стук в дверь, и милый голос, спрашивающий: «Можно?»

Собственное, упавшее до чуть слышного шепота: «Войдите…»

И сердце Клео замерло в груди. Сердце перестало биться.

IV

— Дядя Макс! — протягивая вперед тонкие розовые руки еще не вполне сформировавшейся девушки, прошептала с истомной нежностью Клео и зажмурила глаза.

Луч солнца скользнул по рыжей головке, и короткие кудри девушки загорелись под ним червонным золотом. И вся она казалась какою-то сверкающей, золотою, сияя вошедшему Арнольду счастливой, влюбленно-разнеженной улыбкой.

Он подошел к ней медленно, словно крадущейся походкой, не отводя от нее вопрошающего зоркого взгляда. Она ждала, вся замирая, все еще с закрытыми глазами, с протянутыми вперед дрожащими руками. Арнольд, не спеша, приближался, высокий, худощавый, изящный, с его гладким без тени растительности лицом английского денди, с безукоризненным пробором тщательно причесанных волос, в таком же безукоризненном смокинге, с ищущим и одновременно холодным взглядом, показавшимся особенно значительным вследствие темных колец, окружающих глаза. Строго сомкнутые губы угрюмо и значительно молчали.

Он подошел к кушетке, мягким ленивым движением опустился на нее подле гибкой полудетской-полудевичьей фигурки и уверенным движением захватил обе руки девушки в свои.

— Итак, Клео, — произнес он насмешливо, коснувшись губами ее тонких пальчиков, — maman желает, чтобы вы стали достойной супругой этого достойного молодого миллионера? — Он коротко и сухо рассмеялся.

Клео вздрогнула от первых же звуков этого странного недоброго смеха, и вдруг волна отчаяния захлестнула ее душу.

— Дядя Макс, не смейте смеяться надо мною! Вы же знаете: я люблю вас, и только вас, — и не буду ничьей женою.

Ее личико мгновенно побледнело. Настоящая страсть созревшей женщины зазвенела слезами в ее еще детском голосе… Лицо вмиг потухло и осунулось сразу. И сама она сразу вся потускнела как-то и теперь казалась почти дурнушкой.

Арнольд хладнокровным взглядом оценщика смотрел на нее.

— Нет, она положительно некрасива, бедняжка, ей далеко до матери, — мысленно резюмировал он, — у Анны есть тонкая острота и умение вести игру, у этой малютки сразу сказывается натура… Кусок бифштекса здесь — и чуть испорченный рябчик там, я гурман и предпочитаю последнее.

И лицо его приняло скучающее выражение.

Чисто звериным инстинктом Клео угадала его мысли… Внезапно потухли печальные огоньки в глубине ее кошачьих глаз. Ее взор ожил и прояснился. Грациозным движением, вернее прыжком, поднялась она с кушетки и прежде, нежели Арнольд успел опомниться, закинула ему обе руки на шею и прильнула к нему всем телом.

— Я люблю вас, дядя Макс… Разве вы не видите, как я люблю вас!.. — залепетала она теперь. — Я все знаю… Я знаю, что вы только так, просто, называетесь женихом мамы, для того чтобы… ну словом pour conserver les apparances, как говорят французы… Но вы не женитесь, ни за что не женитесь ни на маме, ни на ком другом… Ах, дядя Макс! Вы никого не любите в сущности… Вы не умеете любить… Таким уж создала вас судьба — жестоким, холодным и прекрасным. И, может быть, вот за эту-то холодность вашу, за жестокость эту самую я так и люблю вас… Полюбила, еще пять лет тому назад, еще когда была совсем ребенком… Тогда бессознательно, теперь сознательно, страстно, безумно… Я люблю вас, дядя Макс, больше, чем мама… О, гораздо больше, чем она… У нее есть помимо вас и другие интересы: ее театральные успехи, ее сцена. У меня — ничего нет. Я живу только вами, я дышу только вами. Поймите же, милый, нельзя безнаказанно шутить с огнем! Что вы делали со мною все эти годы? Вы исподволь, ради забавы, ради пустой прихоти или от скуки разжигали во мне то женское, что должно было бы еще спать во мне, не пробуждаясь годы, десяток лет, быть может… А вы зажгли меня, вы бросили в мою душу зерна чувственности, и они вырастили мою огромную, мою огневую страсть… Вы сами виноваты теперь, если я не могу жить без вас, если я хочу вас… если я каждую минуту готова отбить вас у матери и стать вашей любовницей… Ну да, стать вашей любовницей, отдаться вам, как вещь, которую вы можете сломать и выбросить на другой же день в окошко… Но в этот миг, сейчас, по крайней мере, вы мой, дядя Макс… Нет, не дядя, а просто Макс, чудный, желанный мой, дивный!