Дом ее отца показался Винтер таким же незнакомым, как и город. Но золотой дух Сабрины не изменился, потому что годы были добры к «Дворцу павлинов», и казалось, будто время в нем остановилось. Рощи лимонных и гранатовых деревьев все еще наполняли своим благоуханием сумерки, розы, жасмин и ползучая бегония все так же оплетали решетку террасы каскадом цветов, а во внутреннем дворике все так же музыкально звенели брызги фонтанов. Мистер Сомарез и его жена, которых Маркос очень давно нанял присматривать за домом, хорошо выполняли свою работу, и армия слуг, многие из которых служили еще у деда Винтер, остались в доме по завещанию графа и преданно подметали, натирали и мыли огромные пустые комнаты, внимательно расставляли вещи по своим местам.

Сильная жара и проливные дожди, песчаные бури и недолгие холода в течение почти восемнадцати лет, взяли с дома свою дань, но в тот первый вечер трудно было сказать, насколько им это удалось, потому что неяркий свет свечей скрывал многие недостатки. Только при полном свете дневного солнца стало видно, как состарился дом, и Винтер заметила, что парчовые занавесы настолько выцвели и истрепались, что могли порваться от одного прикосновения, резные деревянные украшения покоробились и потрескались, а темные, прекрасные испанские портреты на стенах покрылись пятнами от сырости.

Слуги, помнившие ее родителей, собрались вокруг нее с улыбками, слезами и цветочными гирляндами, и это ее растрогало; это и расстроило ее немного, потому что она не могла вспомнить ни одного лица среди них. Но было приятно разговаривать с людьми, которые помнили ее родителей и говорили о них так, будто они только что покинули этот дом. Эти люди помнили день свадьбы ее матери, и как свадебное платье невесте было найдено в сундуках ее бабки, потому что у невесты не было ничего, кроме амазонки, в которой она приехала.

Это было белое платье, рассказывали они, и это было дурное предзнаменование, потому что белый цвет, как всем известно, был цветом вдов и мертвых. Для невест полагался красный цвет! — красный и золотой, цвета радости. Хотя, может быть, она надела белое, оплакивая отца и мать своего мужа, которые умерли незадолго до этого… И Винтер снова услышала из уст старика, помогавшего открывать тяжелую дверь гробницы, как ее дед, дон Рамон, бодрствовал у гроба своей жены и умер от этого. Ей снова пересказывали истории, которые она слышала от Зобейды, и в том самом доме, где они произошли — в большом испанском доме, который выстроил дон Рамон в дни своей романтической юности на берегах Гумти и назвал «Дворцом павлинов».

Павлины все еще кричали в сумерках и на рассвете, и иногда на траве или каменных плитах речной террасы Винтер находила блестящее золотистое перо из павлиньего хвоста. Прислуга собирала их, связывала в пучки и использовала эти великолепные перья, чтобы смахивать пыль с картин и портретов, которые дон Рамон привез с собой из Испании.

Конвей крайне неодобрительно относился к тому, что называл «болтовней со слугами». Он говорил, что это недостойно, смехотворно и может вызвать только фамильярность, лень и дерзость с их стороны. Кроме того, по его мнению, в ее знании местного наречия было что-то предосудительное. Черт возьми, с этими ее черными волосами и глазами, не говоря уже о ее желтой коже (от всех этих верховых прогулок она сильно загорела) люди могут даже чего доброго подумать, что он женился на полукровке! Немного владеть хинди было полезно, но разговаривать на нем, как на родном языке, ей совсем не подобало, и он надеялся, что она не станет проявлять свои способности к туземному языку в высшем обществе Лакноу.

Они совсем не оставались одни, потому что новость о том, что в резиденцию в Каса де лос Павос Реалес прибыл лунджорский комиссар со своей англо-испанской женой, быстро распространилась, и множество посетителей заполнили дом, и Конвей принимал и раздавал множество приглашений. Но не ради этого Винтер стремилась в Лакноу. Это снова было, как в Лунджоре, — бесконечные обеды, ужины, собрания, карточные игры и скачки. Но она не представляла, как их можно избежать, если не под предлогом нездоровья. Но не могла же она притвориться больной, а потом ехать на прогулку по парку и городу, а ей не хотелось сидеть в доме. Одного только человека она хотела видеть в Лакноу, это была Амира. И только в одно место тянуло ее всей душой — в Гулаб-Махал.

В самый первый вечер Хамида принесла записку и корзинку с цветами и фруктами от Амиры, но в записке говорилось только о том, что Амира навестит ее, как только сможет выбраться.

— Значит, я не поеду в Гулаб-Махал? — недоумевая, спросила Винтер у Хамиды.

— Потом, моя птичка, потом, — сказала Хамида. — Подожди, пока не увидишь сперва Бегам-санибу. Она скоро придет.

Однажды вечером Амира в сумерках приехала к ней в паланкине с занавесками, украшенными мишурой, его несли носильщики в обносившихся пышных нарядах, и по счастливой случайности Конвея не было дома. Она обняла Винтер со слезами на глазах, и в прохладных сумерках они прошли на речную террасу, в то время как Хамида и двое слуг из Гулаб-Махала стояли настороже, чтобы предупреждать о приходе любого назойливого мужчины. Они говорили о многом, но известия, которые принесла Амира, были для Винтер горьким ударом, потому что они означали, что Винтер не должна приезжать во «Дворец роз». Не сейчас. Еще рано. Когда-нибудь, пообещала Амира, но не в этот раз.

Кхалиг Дад, сын Вали Дада и Хуаниты, который родился меньше, чем за три месяца до Винтер — Кхалиг Дад, который должен был стать «великим царем и иметь трех сыновей» — был убит в уличной драке. Он погиб от удара по голове, полученного, когда пьяная и рассвирепевшая толпа молодых денди, чьим вожаком он был, по ошибке была принята за мятежников какими-то пьяными британскими офицерами, поздно вечером возвращавшимися с попойки в одном из недавно реквизированных дворцов. Правда никогда не выходила наружу и власти ничего не предпринимали, потому что со времени присоединения Оуда в Лакноу происходило множество неприятных инцидентов, и это был лишь один из немногих. Но это происшествие было раздуто до того, что тело сына Хуаниты вопящая толпа пронесла по улицам города, так что ее пришлось разгонять силой.

— Он был моим братом, — сказала Амира, — и я не должна говорить против него, потому что он был просто глупым мальчишкой и мог бы с возрастом отказаться от своих буйных привычек. Но от одного человека, который был там, я слышала, что он выпил слишком много вина, и, увидев ангрези, он придумал устроить на них охоту, и вместе с теми, кто был с ним, он стал бросать горящие партаркары[7] под ноги их лошадей и плясать вокруг них, и вопить. Я еще слышала, что, хотя сахибы пришли в ярость и принялись бить их своими хлыстами, они все-таки не стреляли в них. Только партаркары. Но жена Дазима, Мумтаз, не поверила в это. Она похожа на моего мужа и ненавидит всех иностранцев.

Амира вздохнула, думая о своем муже Валаят Шахе и той ненависти, которая озлобила его с тех пор, как английское правительство сместило короля Оуда. Она попыталась объяснить его мнение Винтер, хотя это было трудно, так как он больше не открывал мыслей своей жене…

Валаят Шах не питал никаких дружеских чувств к британцам, но он восхищался их силой — когда ей сопутствовала удача, и до тех пор, пока британцы выигрывали сражения и покрывали славой свою наемную армию, он был готов смотреть на них с терпимостью и определенным уважением. Сейчас, однако, одним ударом они лишили его всех прав и привилегий и положили конец его средствам к существованию, так что практически за один день он превратился из человека, обладавшего определенной силой и властью, почти в нищего, вынужденного даже доказывать свои притязания перед британским чиновником на землю, которой владела его семья в течение многих поколений и которая теперь была его единственным источником доходов. А доказать свои права в стране, где меч всегда имел больше веса, чем перо для письма, было нелегким делом, если даже письменные свидетельства владения просто не существовали.

Терпимость Валаят Шаха к ферингхи (чужеземцам) превратилась в мстительную и разъедающую его ненависть. И с этой ненавистью, словно феникс из пепла, возникло воспоминание о былой славе его народа. Он редко задумывался об истории своих предков, пока мусульманское королевство в Оуде стояло непоколебимо, но теперь, когда Оуд — почти последняя магометанская область в Индии — пал, он и многие, подобно ему, обернулись к их славному прошлому, когда исламский полумесяц осветил небо над Индией от Пешавара до Деккана, а Великие Моголы правили всей Индией. Пламя той великой Империи теперь превратилось в слабый огонек, как будто это было не больше, чем огонь тысячи чирагов — маленьких масляных ламп, зажигаемых на праздники, — которые вместе горят, как золотой костер, но гаснут одна за другой, когда кончается масло или их задувает ночной ветер. Лишь немногие лампы однажды заставили былое пламя разгореться, потому что жаркие ветры воинственных махраттов, раджпутов, гуру Нарнака, основателя сикхов, потушили одну за другой. А потом поднялся еще больший ветер: холодный ветер «Компании Джона», дующий из-за Черной Воды на последние искры Империи Моголов.

Британцы завоевали завоевателей: махраттов, раджпутов и сикхов; и теперь, если падут и сами британцы, наступит хаос. Из этого хаоса полумесяц ислама может ли не подняться еще раз и могут ли последователи Пророка не получить власть над страной, как это было в великие дни Акбара, Джехангира, Шахжедана, Орунгзеба, «Владетеля Мира»?

Валаят Шах, размышляя о теперешних бедствиях и былой славе, прислушивался к словам тех, кто проповедовал джихад, и грезил магометанскими мечтами. Потому что теперь джихад означал не только распространение истинной Веры и убийство неверных. Он означал месть и, может быть, снова Империю.

— Он переменился даже ко мне, своей жене, потому что моя мать была ферингхи, — печально сказала Амира, — и поэтому я не могу пригласить тебя в Гулаб-Махал. Когда-нибудь, непременно. Но пока тебе лучше держаться подальше.