Алекс кивнул.

— Слышал. И в войсках верят в это?

— Многие верят. Ведь говорят, если чужеземцы завоевали многие города и провинции обманом, почему они не могут теперь сделать так же? Еще хорошо известно, что дети, купленные в голодные годы, были помещены в христианские школы. Что говорят в городе?

— Они отказались от последней партии муки, выданной правительством, — сказал Алекс. — Она все еще лежит на телегах, неразгруженная. Я послал за зерном в Дизу, так что они могут молоть ее сами. Неужели нет ни одного человека в полках, который понимал бы, что это ложь, которую распространяют, чтобы запугать дураков?

— Они, как овцы, — презрительно сказал Нияз. — Предводитель спотыкается, и все остальные падают на него. Дни компании сочтены, если те, кто командует полками, не знают, что в головах у этих людей.

Алекс вспомнил:

— Один человек написал в письме из Кабула в войну тридцать восьмого года: «Да поможет нам Бог, потому что нам не позволено помогать самим себе».

— А если я не ошибаюсь, — протянул Нияз, — в той войне ваш Бог отказал им в своей помощи. А! — его голос понизился до полушепота, — тот манджи (лодочник) сказал правду. Он сказал, что он приходит в этот час дня…

На искрящейся поверхности реки показалась рябь и засверкала в ослепительном свете, спустя некоторое время, дюйм за дюймом, серая блестящая форма подплыла к белому песчаному берегу и пристала к нему, как дрейфующее бревно.

— Это далеко, — пробормотал Нияз, — и солнце прямо в глаза. Нам надо было спуститься ниже.

Алекс ничего не ответил. Он терпеливо ждал, пока животное не вытащило из воды все свои шестнадцать футов брони и повернулось медленно и неуклюже, в полную длину улегшись под углом к течению.

Оглушительный грохот выстрела эхом прокатился по тихой реке, и несколько черепах, высунувшихся из воды, спрятались обратно, а стайка маленьких птичек отлетела подальше. Большой крокодил дернулся один раз и затих. Алекс выстрелил во второй раз и поднялся на ноги, стряхивая с себя песок, а Нияз бросился вперед.

Пули попали в шею зверя, раздробив позвоночник, и он не сдвинулся больше, чем на фут.

— Мы оставим шкуру? — спросил Нияз, отмеряя шагами длину пресмыкающегося от челюстей до конца хвоста.

— Нет. Эта тварь, насколько я знаю, отняла жизнь у двадцати человек, и у меня нет никакого желания, чтобы мне об этом постоянно напоминали. Оставим ее коршунам. Они живо с ним расправятся.

Алекс повернулся на каблуках и пошел назад по горячему белому песку, а вечернее солнце рисовало перед ним длинную голубую тень.

Крокодил снимал тяжелую дань с города и деревни в пяти милях выше по реке в течение многих лет, и только два дня назад он убил Мотхи, восьмилетнего сына садовника. Мотхи был приятелем Алекса, и Алекс получил разрешение на отлучку после полудня, чтобы устроить засаду на убийцу. Но, шагая по песку, он думал о том, зачем он это сделал. Убить глупое животное из мести было бессмысленно, так как крокодил убивал ради пропитания, как диктовал ему инстинкт, и его смерть не вернет ни ребенка, ни других его жертв, на которых он разжирел. У крокодила тоже было право на жизнь, и кто мог сказать, что его жертвы не были с рождения предназначены для такого конца?

«Мы слишком часто вмешиваемся, — устало подумал Алекс. — Разве я Бог, чтобы судить?» Он посмотрел на плоскую равнину и спокойную реку, золотящуюся в солнечном свете, и кисло подумал: Я начинаю рассуждать, как индус».

Медленная тень проплыла по белому песку, когда хищная птица с тощей шеей неуклюже приземлилась в нескольких ярдах от красно-серой туши у кромки воды и осторожно, вперевалку двинулась к ней.

— Это тоже было предопределено, — тихо сказал Нияз, — потому что никто не умирает раньше назначенного срока.

Алекс повернул голову и задумчиво посмотрел на Нияза, поражаясь, как этот человек смог прочесть его мысли, чего не могут или не хотят те люди, которые по долгу службы обязаны прислушиваться хотя бы к его словам. Люди его круга, представленные офицерами гарнизона в Лунджоре, были теперь так далеки от него, будто они жили в различных мирах и говорили на разных языках. Он не мог пробраться сквозь их намеренную слепоту и равнодушие, и все, что он говорил, они были склонны принимать за критику в свой собственный адрес.

Взять хотя бы это дело с правительственной мукой. Еще раньше он уже поднимал этот вопрос на общем собрании, пытаясь привлечь внимание к тому, что индийцы отказываются принимать ее, но комиссар возразил, что если она им не нравится, то они могут обойтись без нее, и большинство посчитало, что он поднимает бурю в стакане воды, которая прекратится сама собой, если не обращать на это внимание. Полковник Пэкер придерживался того мнения, что это была лишь попытка местных крестьян взвинтить цены на собственное зерно; полковник Гарденен-Смит, со своей стороны, был уверен, что нескольких спокойных объяснений будет достаточно, чтобы в его собственном полку воцарилось спокойствие, а полковник Маулсен нелюбезно заметил, что не знает, куда идет гарнизон, если его члены позволяют себе поддаваться панике всякий раз, услышав какую-нибудь глупую сплетню на базаре.

Алекс сначала пытался убеждать, потом просто слушал, и в душе подымались ярость и раздражение от бессилия. Многословные, неконструктивные дебаты окончились ничем, и он выбежал на солнечный свет, не спросив разрешения ни у комиссара, ни у собрания.

Двумя часами позже, все еще охваченный яростью, он отправился на охоту за крокодилом. Долгая дорога по горячему песку к пыльному и неудобному укрытию за небольшой травяной кочкой, предоставлявшей единственное подходящее для засады место на расстоянии ружейного выстрела, и вынужденное бездействие долгого ожидания, последовавшее за этим, помогли ему успокоиться. И, глядя на мертвое животное, он ощутил слабое удовлетворение оттого, что отомстил за смерть дружелюбного коричневого чертенка, к которому так привязался. Но это удовлетворение было самым мимолетным, и Нияз, наблюдая за ним, по какой-то связующей нити дружбы смог уловить его мысли.

Опять эта же мысль вернулась к нему, когда они шли в вечернем свете по речному берегу в направлении зеленого пояса деревьев, скрывавших поселение.

«Я отнял жизнь у этого чудовища ради Мотхи, которому теперь все равно, и чтобы излить свою незатихающую ярость; и все-таки я не мог убить Кишана Прасада или просто оставить его тонущим, хотя это могло бы спасти жизнь огромного числа людей, гораздо большего, чем крокодил смог бы убить за всю свою жизнь. Почему? Не потому ли, что у Кишана Прасада есть душа, а у зверя ее нет? Но душа была и у того священника в Канвае, чью жизнь я отнял.

И у его жены, которая сожгла бы себя вместе с мужем на его погребальном костре, если бы я не помешал этому. Но разве она стала счастливее оттого, что ее принудили жить? Если бы она совершила самосожжение, она ушла бы со своим мужем и ее имя с почетом упоминали бы в деревнях: самый ее пепел стал бы святыней. Теперь же она никогда не сможет выйти замуж во второй раз, но доживает свою жизнь, как будто выполняя тяжелую работу, без детей, презираемая и отверженная. Мы слишком часто вмешиваемся. Мы слишком много берем на себя. По какому праву? По какому праву?!»

«И почему, во имя четырех тысяч девяносто девяти ангелов, — злился на себя Алекс, — почему я не могу избавиться от этой привычки видеть обе стороны вещей? А какая из них моя собственная?..»

По случаю гостевого вечера в 105-ом полку он ужинал не дома, хотя склонялся к тому, чтобы послать свои извинения, однако ему пришло в голову, что его отсутствие будет несомненно расценено, как обида, и это убедило его надеть узкий, с высоким воротничком мундир своего полка, с причудливыми аксельбантами и звенящими шпорами, и поехать в казармы, находившиеся в двух милях от его дома, с другой стороны военного городка.

Вечер продлился допоздна и был шумным, и было уже далеко за полночь, когда он смог уехать. Сонный конюх встретил его на крыльце, отвел рессорную двуколку к конюшням, и Алекс поднялся по ступеням веранды, с облегчением расстегивая воротник.

В его комнате горел свет, на койке лежал слуга, натянув одеяло на голову. Он спал крепким сном и не пошевелился, когда мимо него прошел Алекс. Но когда в тишине забренчали шпоры, две тени поднялись у дальнего конца неяркого квадрата оранжевого света, отбрасываемого масляной лампой на пол веранды. Одна из них двинулась вперед и подняла занавес, висевший в дверном проеме, чтобы пропустить его.

— Кто у тебя там? — понизив голос, спросил Алекс.

— Это котвал из Джалодри, — тихо ответил Нияз. — Он чуть было не ушел, сказав, что вернется завтра утром, но я уговорил его остаться, у него есть новости, которые касаются вас.

— Проводи его внутрь, — сказал Алекс.

Человек проскользнул под занавесом и стоял, нервно моргая в свете лампы. Алекс серьезно поздоровался с ним и принес свои извинения за то, что заставил так долго ждать.

— Что случилось, Чуман Лал?

— Я не знаю, — прошептал котвал, его глаза расширились, как у испуганной лошади. — Этих вещей я не понимаю, и поэтому я пришел к тебе ночью. Но мне сказали, что ты пошел есть в пултон, и я бы вернулся к тебе домой, но твой слуга уговорил меня подождать. Он сказал, что это такое дело, о котором ты можешь знать. Если это правда и в этом есть какие-то злые чары, то, может быть, ты не сможешь им помешать.

Человек быстро обернулся и глянул через плечо, но позади него стоял только Нияз, и, засунув дрожащую руку в складки своего одеяния, он вытащил оттуда чуппатти.

Выражение лица у Алекса не изменилось, но прошло несколько секунд, прежде чем он заговорил.

— Какие же злые чары в этом?

— Я не знаю, — прошептал котвал, вздрогнув. — Прошлой ночью мне принесли его из Чумри, который находится в четырех коссах к северу. Человек принес с собой еще пять таких штук вместе с куском козлятины и сказал мне, что я должен приготовить еще пять, сломав один из них и перемешав его кусочки с пятью новыми. Это я должен передать другому гонцу в другую деревню, посылая также и кусок козлятины, чтобы отдать это старосте той деревни и сказать ему, что он должен поступить так же и послать гонца в следующую деревню. И вместе с этим надо произнести определенные слова, которые сказал мне гонец из Чумри: «С севера на юг, с востока на запад». Тогда я понял, что здесь какие-то чары.