— Устроит ему дядя Мэтью мартышкино житье, вот увидишь, — сказала я, заранее опасаясь за тетю Эмили.

— Бедная тетя Эмили, он еще, чего доброго, потребует, чтобы жениха держали на конюшне, — давясь от смеха, сказала Линда.

— Знаешь, а все-таки он симпатичный, ей повезло, что хоть кого-то нашла, если учесть, сколько ей лет.

— Ох, интересно будет взглянуть, как они встретятся с Пулей.

Однако нашим ожиданиям кровавой драмы не суждено было исполниться: с первой минуты стало очевидно, что капитан Уорбек пришелся дяде Мэтью как нельзя более по сердцу. А поскольку этот последний никогда не менял своего первоначального мнения и немногие его любимцы вольны были совершать хоть тысячу самых тяжких преступлений, оставаясь при этом в его глазах чисты и безгрешны, то капитан Уорбек отныне и навеки утвердился относительно дяди Мэтью в незыблемо благоприятном положении.

— До чего головастый малый — страшное дело, и начитанный, столько всего умеет, вы не поверите. И книги пишет, и критические статьи по изобразительному искусству, и на рояле бренчит так, что закачаешься, хоть, правда, сами вещи — не очень. Но можно вообразить, как он откалывал бы что-нибудь эдакое — из «Крестьяночки», например, если б разучил. Этому что хочешь по плечу, сразу видно.

За обедом капитана Уорбека, сидящего рядом с тетей Сейди, и дядю Мэтью, который сидел возле тети Эмили, разделяли не только четверо детей (Бобу, в связи с предстоящим отъездом в Итон на следующий триместр, разрешалось, как и нам, обедать внизу), но также провалы темноты. Обеденный стол освещали три электрические лампочки, свисающие гроздью с потолка и занавешенные темно-красным шелком с золотой бахромой. На середину стола, таким образом, падал пучок яркого света, меж тем как обедающие со своими приборами сидели в полной мгле. Все мы, естественно, не отрывали глаз от смутных очертаний жениха и обнаружили в его поведении массу любопытного. Сперва он завел с тетей Сейди разговор о садах, садовых растениях и цветущих кустарниках — предмете, о котором в Алконли ничего не знали. Садом занимался садовник, и дело с концом. Сад находился в полумиле от дома, если не дальше, и никто туда не захаживал — разве что в летнее время кому-нибудь вздумается слегка размять ноги. Странным казалось, что человек, живущий в Лондоне, почему-то знает названия, привычки и лечебные свойства такого количества растений. Тетя Сейди из вежливости старалась не отставать, но не могла полностью утаить свое невежество, хотя отчасти и умудрялась скрывать его за легкой дымкой рассеянности.

— А почва тут у вас какая? — осведомился капитан Уорбек.

Тетя Сейди, просияв, спустилась с облаков и с торжеством — уж это-то она знала — ответила:

— Глинистая.

— А, ну да, — сказал капитан.

После чего извлек на свет Божий коробочку, украшенную каменьями, достал большую таблетку, проглотил, не запив, к великому нашему изумлению, ни единой капли воды, и словно бы обращаясь к самому себе, но вполне явственно произнес:

— Тогда, значит, здешняя вода безумно крепит.

Когда дворецкий Логан поднес ему картофельную, «пастушью», запеканку с мясом (кормили в Алконли всегда обильно и вкусно, но незатейливо, на простой манер), он отвечал — и снова не совсем понятно было, с расчетом ли, что услышат, или нет:

— Нет, благодарю, мясо двойной термообработки не для меня. Я жалкая развалина и вынужден соблюдать осторожность, иначе меня ждет расплата.

Тетя Сейди, которая так не любила разговоры о здоровье, что люди часто принимали ее за приверженку «Христианской науки»[13] — каковой она и впрямь могла бы стать, когда бы ей еще больше не претили разговоры о религии — оставила эти слова без всякого внимания, зато Боб с интересом спросил, что же такого делает с человеком мясо двойной термообработки.

— Как, это страшная нагрузка на пищеварительные органы, с таким же успехом можно жевать подметку, — слабо отозвался капитан Уорбек, выкладывая себе на тарелку горой весь салат. Затем, как бы вновь уйдя в себя, прибавил: — Сырой латук, противоцинготное, — открыл другую коробочку с таблетками еще больших размеров и проглотил две, прошелестев: — Протеин.

— Какой у вас дивный хлеб, — обратился он к тете Сейди, словно желая загладить невежливость своего отказа есть мясо двойной термообработки. — Уверен, в нем содержится зародыш.

— Что-что? — встрепенулась тетя Сейди, прерывая приглушенное совещание с Логаном («спросите, не приготовит ли миссис Крабб быстренько еще салата»).

— Я говорю — уверен, что ваш замечательный хлебушек пекут из муки жернового помола, в значительной мере сохраняющего зародыш. У меня дома в спальне висит изображение пшеничного зерна — увеличенное, разумеется, — на котором ясно виден зародыш. В белом хлебе, как вам известно, зародыш, с его изумительными целебными свойствами, уничтожен — верней сказать, удален — и пущен на куриный корм. Род человеческий, как следствие этого, хиреет, а куры с каждым новым поколением становятся все крупнее и крепче.

— И кончится тем, — сказала Линда, слушавшая его с пожирающим вниманием, чего нельзя было сказать о тете Сейди, которая укрылась за облачком скуки, — что куры достигнут ростом достов, а досты будут покуривать себе в курятнике. Ах, я бы с удовольствием поселилась в хорошеньком таком курятничке!

— Тебе бы работа не понравилась, — сказал Боб. — Я раз наблюдал, как курица кладет яйцо, у нее было просто отчаянное выражение лица.

— Подумаешь, все равно что сходить в уборную.

— Будет, Линда, — резко сказала тетя Сейди, — это совершенно лишнее. Доедай то, что у тебя на тарелке, и поменьше разговаривай.

С тетей Сейди, при всей ее отрешенности от мира, не всегда можно было рассчитывать, что происходящее ускользнет от нее.

— Так вы, капитан Уорбек, что, простите, говорили мне относительно детеныша?

— Нет, не детеныша — зародыша…

Я в это время заметила, что в темноте на другом конце стола между дядей Мэтью и тетей Эмили завязалась, как обычно, ожесточенная полемика и она касается меня. Такие перепалки у них происходили каждый раз, когда тетя Эмили приезжала в Алконли, но все равно видно было, что она ему нравится. Он всегда любил тех, кто не давал ему спуску — кроме того, он, вероятно, видел в ней повторенье тети Сейди, которую обожал. В тете Эмили ощущалось, по сравнению с тетей Сейди, больше определенности, больше характера, она была не так красива, зато не изнурена родами — при всем том, каждый сразу сказал бы, что они сестры. Моя мать была совершенно другая во всех отношениях — что, впрочем, и неудивительно при такой, как сказала бы Линда, сексуальной озабоченности.

Сейчас дядя Мэтью и тетя Эмили спорили о том, что мы уже слышали много раз. Речь шла о женском образовании.

Дядя Мэтью:

— Надеюсь, эта самая школа (слово «школа» произносится с невыразимым презрением) действительно, как ты утверждаешь, приносит Фанни какую-то пользу. Что она там набирается чудовищных выражений, это бесспорно.

Тетя Эмили — спокойно, но переходя к обороне:

— Очень может быть. И попутно набирается ценных сведений для своего образования.

Дядя Мэтью:

— Образования! Я всегда полагал, что образованный человек никогда не попросит занять ему что-нибудь, а я сам слышал, как Фанни, бедная, просила Сейди занять ей писчей бумаги. И это — образование? Фанни говорит «одену платье» и «обую ботинки», пьет кофе с сахаром, носит зонт с кисточкой и если изловчится отыскать себе мужа, то, уж конечно, будет называть его родителей папой и мамой. Поможет ли ему, несчастному, ее хваленое образование терпеть на каждом шагу эти бесконечные ляпсусы? Слышать, как жена говорит: «одену платье» — от этого у святого лопнет терпенье.

Тетя Эмили:

— А для других мужчин нестерпимо, когда жена понятия не имеет, кто такой Георг III. (Но все-таки, Фанни, девочка, правильно будет «надену», — следи, пожалуйста, за своей речью.) А вообще, на то и мы с тобой, Мэтью, — общепризнанно, что домашнее влияние играет в процессе образования чрезвычайно важную роль.

Дядя Мэтью:

— Ага, вот видишь…

Тетя Эмили:

— Чрезвычайно, но далеко не самую важную роль.

Дядя Мэтью:

— Не обязательно ходить в тошнотворное заведение нашего очень среднего класса, чтобы выучить, кто такой Георг III. Кстати, Фанни, кто он такой?

Увы, мне никогда не удавалось блеснуть в подобных случаях. С перепугу перед дядей Мэтью все мысли у меня разбежались врассыпную и я, покраснев как рак, пробормотала:

— Король. Он сошел с ума.

— Ярко сказано, содержательно, — заметил с сарказмом дядя Мэтью. — Ради таких познаний определенно стоит пожертвовать теми крохами женского обаяния, какими наделила природа. Ноги, от игры в хоккей на траве, — точно воротные столбы, посадка в седле — я у женщины хуже не видел. Стертая спина обеспечена лошади с первой минуты. Линда, ты у нас, слава Богу, необразованная, — ну-ка, что ты можешь сказать о Георге III?

— Так, — сказала Линда с набитым ртом. — Он был сыном бедняги Фреда[14], а с его собственным сыном водил дружбу Бо Браммел[15] — «Кто толстый ваш приятель?»[16]. Сам же он был из этих, знаете, колеблющихся. «Я — их высочества собака — а вы, сэр, чей вы пес, однако?»[17] — прибавила она без видимой связи с предыдущим. — Ах, какая прелесть!

Дядя Мэтью метнул на тетю Эмили взгляд, исполненный злорадного торжества. Я видела, что подвела свою союзницу, и ударилась в слезы, чем подвигнула дядю Мэтью на дальнейшие гадости:

— Хорошо еще, что у Фанни будет 15 000 фунтов в год дохода, — сказал он, — и это не считая того, что приберет к рукам Скакалка на своем творческом пути. Фанни подцепит себе мужа, будь покойна, хотя и говорит «одновременно» и «представлять из себя» и наливает сначала молоко, когда пьет чай. Меня-то это не волнует, я только говорю, что он у нее, страдалец, запьет горькую.