Усталая, подавленная, Линда все-таки не могла не заметить, направляясь через весь город на Северный вокзал, как прекрасен Париж в это летнее утро. Париж ранним утром дышит особенной, лишь ему присущей бодростью, деловой суетой, обещанием восхитительных неожиданностей, жизнеутверждающим ароматом кофе и булочек-круассанов.

Люди встречают новый день как бы в уверенности, что он сложится превосходно: лавочники поднимают ставни в безмятежном уповании на удачную торговлю, рабочие весело шагают на работу, гуляки, до зари засидевшиеся в ночных клубах, блаженно тянутся отдыхать, оркестр автомобильных гудков, трамвайного звона, полицейских свистков настраивается для исполнения дневной симфонии — и повсюду разливается радость. Эта радость, это оживление, эта красота только подчеркивали Линдину усталость и подавленность, она воспринимала их, но была к ним непричастна. Она мысленно обратилась к старому родному Лондону — больше всего сейчас она тосковала по своей постели; с таким чувством раненый зверь уползает к себе в нору. Ей одного хотелось — спокойно уснуть у себя дома.

Но когда она предъявила свой билет на Северном вокзале, ей было сказано — возмущенно, громко, неприязненно, — что он просрочен.

— Видите, мадам, — до двадцать девятого мая. А сегодня у нас тридцатое, верно? Так что… — Выразительное пожатье плечами.

Линда окаменела от ужаса. От ее восемнадцати шиллингов шести пенсов осталось шесть шиллингов три пенса — поесть, и то не хватит. Она никого не знала в Париже, не имела ни малейшего представления, что ей делать — в голове у нее мешалось от усталости и голода. Она стояла, застыв на месте, словно статуя отчаянья. Ее носильщику надоело топтаться возле статуи отчаянья; он поставил вещи у ее ног и, ворча, удалился. Линда опустилась на свой чемодан и расплакалась — подобной катастрофы с ней еще не случалось. Она плакала все горше, она не могла остановиться. Люди сновали мимо взад-вперед, будто рыдающая дама — самое обычное явление на Северном вокзале.

— Бесы! Сущие бесы! — рыдала она.

Отчего она не послушалась отца, зачем только понадобилась ей эта мерзкая заграница? Кто придет ей на помощь? В Лондоне, она знала, было специальное общество, берущее на себя заботу о дамах, очутившихся в бедственном положении на вокзале — здесь, скорее уж, будет общество для поставки их в Южную Америку. Того и жди, что подойдет кто-нибудь, какая-нибудь безобидная на вид старушка, всадит в нее шприц — и она канет навсегда в безвестность.

Она заметила краем глаза, что рядом кто-то стоит — не старушка, а невысокий, коренастый француз, очень темный брюнет, в фетровой черной шляпе. Стоит и смеется. Линда, не обращая внимания, продолжала рыдать. Чем безутешнее она рыдала, тем безудержнее он закатывался смехом. Теперь ее слезы были слезами ярости, а не жалости к себе.

Наконец она сказала — предполагалось, что гневным и внушительным голосом, а получился дрожащий писк сквозь носовой платочек:

— Оставьте меня в покое.

Вместо ответа он взял ее за руку и, потянув, привел в стоячее положение.

— С добрым утром, — сказал он по-французски.

— Будьте добры оставить меня в покое, — сказала Линда уже не так убежденно: нашелся все же человек, который проявляет к ней хоть какой-то интерес. И тут она вспомнила про Южную Америку. — Имейте в виду, пожалуйста, что я не белая рабыня. Я — дочь очень важного английского аристократа.

Ответом был взрыв оглушительного хохота.

— Догадываюсь, — сказал француз на почти безупречном английском языке, каким говорят, когда знают его с детства. — Для этого не нужно быть Шерлоком Холмсом.

Линда почувствовала легкую досаду. Англичанка за границей может гордиться своей национальностью и своей добродетелью, но не обязательно, чтобы это так явственно бросалось в глаза. Он между тем продолжал:

— Француженка, увешанная внешними свидетельствами благосостояния, никогда не будет лить слезы, сидя на чемоданах в такую рань на Северном вокзале. Что касается белых рабынь, то при них всегда непременно есть защитник — у вас же в настоящее время защита совершенно очевидно отсутствует.

Это звучало резонно; Линда несколько успокоилась.

— А теперь, — сказал он, — я приглашаю вас на ланч, но сначала вы должны принять ванну, положить на лицо холодный компресс и отдохнуть.

Он взял ее вещи и пошел к такси.

— Садитесь, прошу вас.

Линда села. Она была далеко не уверена, что это не начало пути в Буэнос-Айрес, но что-то заставило ее делать так, как он говорит. Способность к сопротивлению в ней иссякла, к тому же она, честно говоря, не видела иного выхода.

— Гостиница «Монталамбер», — сказал он шоферу такси. — Улица Бак. Приношу вам извинения, мадам, что не везу вас в «Риц», но у меня такое чувство, что сейчас вам больше подойдет по атмосфере гостиница «Монталамбер».

Линда сидела в своем углу очень прямая, очень, как она надеялась, чинная. Приличные случаю слова не шли на ум, и она молчала. Спутник ее мурлыкал себе под нос какую-то песенку и, казалось, забавлялся от души. Когда приехали в гостиницу, он снял ей номер, велел лифтеру проводить ее, велел concierge[72], чтобы ей подали café complet[73], поцеловал ей руку и сказал:

— Пока что — до свиданья, а около часа я заеду и повезу вас на ланч.

Линда приняла ванну, позавтракала и легла. Когда зазвонил телефон, она спала так крепко, что ей стоило труда проснуться.

— Вас ждет один господин, мадам.

— Скажите, что я иду, — сказала Линда, но ей потребовалось добрых полчаса, чтобы собраться.

ГЛАВА 17

— А! Вы заставляете меня ждать, — проговорил он, целуя ей руку или, по крайней мере, обозначив эту процедуру — начав подносить руку к губам и внезапно уронив ее, — это хороший признак.

— Признак чего? — Его двухместный автомобиль ждал у дверей гостиницы; Линда села в него. Она почти вернулась уже в нормальное состояние>

— Ну, мало ли, — сказал он, включая сцепление, — хорошая примета, знак того, что наш роман будет долгим и счастливым.

Линда мгновенно исполнилась крайней неловкости и английской чопорности.

— У нас нет никакого романа, — сказала она натянуто.

— Меня зовут Фабрис, а вас как — можно узнать?

— Линда.

— Линда! Что за прелестное имя! У меня они обычно продолжаются пять лет.

Он подъехал к ресторану, где их почтительно усадили за столик в красном плюшевом углу. Заказал еду и вино на стремительном французском — французском, откровенно недоступном пониманию Линды — и, повернувшись к ней, положил руки на колени:

— Теперь рассказывайте, мадам.

— Что рассказывать?

— Как, — всю историю, разумеется. Кто это вас оставил рыдать на чемодане?

— Это не он. Это я его оставила. Своего второго мужа — оставила навсегда, потому что он полюбил другую, она занимается социальным обеспечением, — вам это ничего не говорит, во Франции, судя по всему, такого не существует. Просто от этого не легче, вот и все.

— Удивительно — и это причина уходить от второго мужа? Вы, с вашим опытом, не могли не заметить, что мужьям, среди прочего, свойственно влюбляться в других! Впрочем, — нет худа, как говорится, мне грех жаловаться. Но при чем тут чемодан? Что мешало вам сесть на поезд и вернуться к мсье именитому лорду, вашему батюшке?

— А я и возвращалась, но на полпути мне объявили, что мой обратный билет просрочен. Денег у меня оставалось шесть шиллингов три пенса, знакомых никого в Париже нет, еще сказалась страшная усталость, вот я и расплакалась.

— Но второй муж — отчего было не занять денег у него? Или вы оставили ему записку на подушке? У женщин всегда непреодолимая склонность к этим малым литературным формам, а возвращаться потом не очень удобно, понимаю.

— Во всяком случае, он в Перпиньяне, так что это исключалось.

— А, так вы едете из Перпиньяна! И что же вы там делали, во имя всего святого?

— Мы там, во имя всего святого, пытались помешать вам, французикам, измываться над несчастными Espaniards, — не без запальчивости отвечала Линда.

— E-spa-gnols![74] Так мы, стало быть, над ними измываемся?

— Сейчас уже не так, а вначале — безбожно.

— Что же, по-вашему, нам было с ними делать? Мы, знаете ли, их сюда не звали.

— Вы загоняли их в лагеря на ледяном ветру и месяцами оставляли без крова. Они погибали сотнями.

— Предоставить так сразу кров полумиллиону людей — это, согласитесь, задача. Мы делали, что могли, кормили их, — и ведь большинство из них поныне живы.

— И поныне томятся в лагерях.

— А вы как думали, милая Линда, — что их возьмут и пустят без гроша гулять по окрестностям? Судите сами — к чему бы это привело?

— Их нужно собирать в отряды и готовить к войне с фашизмом, которая грозит разразиться со дня на день.

— Толкуйте о том, что знаете, — тогда и горячиться не придется. У нас на собственных солдат не хватит снаряжения в войне с Германией, которая действительно грозит разразиться — не со дня на день, но, вероятно, после сбора урожая, в августе. Теперь рассказывайте дальше про своих мужей. Это несравненно интересней!

— Их только два. Первым был консерватор, а второй — коммунист.

— Значит, я верно угадал — первый богат, второй беден. Я видел, что какое-то время вы были замужем за богатым человеком — и этот несессер, и меховое пальто, правда, чудовищного цвета и, сколько можно разглядеть, когда его держат на руке, — чудовищного фасона. Тем не менее норка выдает присутствие где-то в поле зрения богатого мужа. А с другой стороны — этот жуткий полотняный костюм, на котором большими буквами написано: «Куплен в магазине готового платья».

— Вы грубите, это очень хорошенький костюмчик.

— И прошлогодненький. Жакеты, как вам предстоит убедиться, стали носить длиннее. Мы обновим ваш гардероб — вас приодеть, так будете выглядеть совсем недурно, хотя глаза у вас, надо признать, маловаты. Синие, хорошего цвета, но маленькие.