Потому что в ту ночь я обещала побаловать себя редчайшим для Манхэттена удовольствием: восьмичасовым сном в собственной постели.
Три предложения. Тридцать три слова Я снова перечитала их. Колко. Прямолинейно. И даже легкий намек на юмор в последней фразе. Язык был простым, не отягощенным словесной мишурой. Неплохо для начала. Очень даже неплохо.
Я потянулась к кружке. Залпом допила остатки кофе. Потом подошла к плите и налила еще. Я с трудом поборола вспыхнувшее во мне желание выбежать за дверь и вернулась к столу. Снова села за машинку. Пальцы тотчас принялись отбивать уже знакомую дробь.
Три предложения. Тридцать три слова. Полная машинописная страница обычно содержит около двухсот слов.
Что ж, продолжай, дописывай страницу. Осталось всего ничего. Черт возьми, ты написала тридцать три слова за десять минут. Чтобы выполнить норму из двухсот слов, тебе понадобится…
Четыре часа. Целая вечность. Четыре долгих, мучительных часа, в течение которых я изорвала пять листов бумаги, опустошила еще один кофейник, вдоль и поперек измерила шагами кухню, сгрызла один карандаш, оставила кучу пометок на полях и, наконец, каким-то чудом, добралась до последней строчки на этой чертовой странице.
В тот вечер, после ужина, я побаловала себя бокалом красного вина, перечитывая написанное. Повествование показалось мне гладким. Язык был доступным (ну или, по крайней мере, не вызывал отвращения). В стилистике проскальзывала некоторая язвительность (но без пижонства). Действие разворачивалось стремительно. В нем чувствовалась динамика. И это был хороший старт.
Но ведь я написала всего одну страницу.
На следующий день я снова проснулась с восходом солнца. Быстрый завтрак, пешая прогулка по пляжу, кофейник на плите, и к половине девятого я уже сидела за пишущей машинкой.
К полудню у меня была написана вторая страница. Поздним вечером — перед тем, как лечь в постель, — я перечитала две законченные страницы. Вычеркнула около тридцати лишних слов. Сократила несколько чересчур занудных описательных пассажей. Переписала кондовое предложение, безжалостно удалила неудачную метафору («Его глаза соблазнительно сияли, словно маркиза бродвейского театра…»), заменив ее лаконичным: «У него был взгляд соблазнителя».
И чтобы не поддаться самобичеванию, отложила листы в сторону.
…И снова подъем с рассветом. Грейпфрутовый сок, тост, кофе. Пляж. Еще кофе. Письменный стол.
Я не вышла из-за стола, пока не закончила следующую страницу.
Постепенно вырисовывался рабочий график. Отныне мой день был подчинен распорядку и, главное, цели. После каждой страницы меня переполняло сознание исполненного долга. Все говорят о пьянящем восторге творческого процесса — все, кроме тех, кто когда-либо пробовал сочинять. Нет в этом ничего пьянящего. Это работа. И, как любая работа, доставляет удовольствие только по ее завершении. Ты испытываешь облегчение, лишь когда выполняешь свою дневную норму. Надеешься, что потрудился не зря. Но вот наступает завтра, и ты должен исписать еще одну страницу. Чтобы заставить себя работать, необходимо упрямство. Упрямство… и особое чувство уверенности. Я уже начинала понимать, что сочинительство — это, в некотором роде, самообман.
Страница в день, шесть дней в неделю. И после второй недели работы я отослала Эрику телеграмму:
Решила уединение мне подходит. Тчк. Пробуду здесь еще несколько недель. Тчк. Пытаюсь сочинять. Тчк. Не пугайся. Тчк. Все идет неплохо. Тчк. Проверяй мою почту из Европы или департамента срочнослужащих. Тчк. Любовью, Эс.
Спустя двое суток на пороге моего коттеджа объявился курьер «Вестерн юнион» с ответом от Эрика:
Если ты счастлива заниматься таким мазохизмом, как писательство, тогда твой брат-мазохист рад за тебя. Проверяю твою почту дважды в неделю. Из Европы и Вашингтона ничего нет. Забудь его, как мираж, и двигайся дальше. Ненавижу Джо И. Брауна. И скучаю по тебе.
Впервые за последние месяцы я не испытала грусти при упоминании о Джеке. Скорее это было уныние. Скажи себе, что этого не должно было случиться. И с этой мыслью продолжай писать дальше.
Еще одна неделя. Еще шесть страниц. Как обычно, воскресенье было моим выходным. К работе я возвращалась в понедельник. Если первые три недели я с трудом выдавала по странице в день — часами билась над конструкцией предложений, вычеркивала по сотне слов, — теперь мои пальцы буквально порхали по клавишам. В понедельник моим рекордом стали три страницы, в четверг их было четыре. Я уже не терзалась беспокойством о форме, структуре, ритме. Я просто гнала материал. Повествование захватило меня. Моя история сама рвалась на бумагу.
И вот в среду, 20 апреля 1946 года, в четыре часа две минуты пополудни (я посмотрела на часы), случилось чудо. Я остановилась. Какое-то время я зачарованно смотрела на лист, торчавший в каретке. И тут до меня дошло.
Я только что закончила свой первый рассказ.
Прошло еще несколько минут. Потом я заставила себя подняться, схватила пальто и побежала к воде. Я села на песок, прислушиваясь к ритму атлантического прибоя. Я не знала, плох мой рассказ или хорош. Природная скромность Смайтов призывала меня смириться с тем, что рассказ, возможно, не стоит публикации. Но, по крайней мере, он был написан. И меня распирало от гордости за собственное достижение.
Следующим утром я села за кухонный стол и прочитала все двадцать четыре страницы своего рассказа Он назывался «Увольнение на берег» — и да, это была художественная версия той ночи, когда я встретила Джека. Только в моей истории действие происходило в 1941 году и рассказчицей была тридцатилетняя Хана, издатель: одинокая женщина, которой вечно не везло с мужчинами, так что на любви она поставила крест. Пока не встретила Ричарда Райана — лейтенанта флота, на одну ночь сошедшего на берег Манхэттена перед отправкой в рейд по Тихому океану. Они знакомятся на вечеринке, взаимная симпатия вспыхивает мгновенно, они всю ночь бродят по городу, обнявшись, снимают номер на пару часов в дешевом отеле, потом наступает час прощания на бруклинских верфях, в, хотя лейтенант и обещает любить ее вечно, Хана знает, что больше никогда не увидит его. Потому что встретились они не в то время. Он уходит на войну — и она чувствует, что очень скоро он просто забудет эту ночь на Манхэттене. И она остается с горьким сознанием того, что, наконец встретив свою судьбу, она потеряла ее навсегда.
Следующие три дня я редактировала рассказ, добиваясь простоты и ясности изложения. Мне не хотелось, чтобы кто-то увидел в нем насмешку. Что там сказал Пуччини своему либреттисту, когда они работали над «Богемой»? «Сантименты — да… но никакой сентиментальности». К этому стремилась и я — передать муки и восторг, но не опуститься до сентиментальной чепухи. В воскресенье я начисто перепечатала отредактированный рассказ под копирку, в двух экземплярах. Вечером снова перечитала его в последний раз. Я все никак не могла понять, как я к нему отношусь. Мне казалось, что он трогателен, пробуждает некую сладкую горечь… но, видимо, сюжет был слишком близок мне, и было трудно составить объективное мнение. Наконец я взяла оригинал «Увольнения на берег», сложила его пополам, запечатала в почтовый конверт, снабдив ею короткой запиской:
Эрик!
Перед тобой мой первенец. И я хочу, чтобы ты был со мной предельно откровенен и честно сказал, что литературной ценности он не представляет.
Жди меня на Манхэттене дней через десять. Ужинаем «У Аюхова» в день моего возвращения., С любовью, Эс.
Наутро я на велосипеде поехала на местную почту, заплатила лишний доллар за срочную доставку пакета на квартиру Эрика. Заодно позвонила по междугородному телефону в Бостон. Поговорила со своей подругой по колледжу — Мардж Кенникотт, которая работала редактором детской литературы в издательстве «Хафтон Миффлин» и жила на Коммонвелт-авеню. Она с восторгом отнеслась к моей просьбе приютить меня на недельку («…если только тебя не пугает перспектива спать на самом продавленном в мире диване»). Я сказала ей, что буду через два дня. Повесив трубку, я сразу же позвонила на вокзал Брюнсвика и забронировала билет на поезд до Бостона в среду утром. Потом заехала к Рут и сообщила ей, что уезжаю через два дня.
Я буду скучать по тебе, — сказала она. — Но, глядя на тебя, можно сказать, что ты готова к возвращению.
Неужели я вправду выгляжу выздоровевшей? — рассмеялась я.
Как я тебе уже говорила, ты никогда не излечишься от него. Но зато теперь ты трезво смотришь на все это.
Можно и так сказать, — ответила я. — Во всяком случае, больше я не позволю себе таких потрясений.
Кто-нибудь обязательно встретится и изменит твое решение.
Не допущу. Любовь — это игра для дураков.
И я действительно так думала. Потому что самое печальное во всей этой истории было то, что она полностью лишила меня воли и разума, до такой степени, что я не могла думать ни о чем, кроме как об объекте своей безумной страсти. Моя героиня Хана выходит из ночи случайной страсти, испытывая чувство потери — но одновременно и с осознанием того, что она способна любить. Теперь я тоже это знала… и это не давало мне покоя. Потому что сейчас я понимала, что на самом деле влюбилась не в Джека Малоуна Я влюбилась в образ Джека. Я влюбилась в любовь. И я поклялась себе больше никогда не совершать таких ошибок.
Я упаковала чемодан и пишущую машинку и отправила их пароходом до Нью-Йорка. Напоследок прошлась по пляжу Попхэм-бич. Рут настояла на том, чтобы отвезти меня на вокзал. Мы обнялись на платформе.
Я рассчитываю получить экземпляр твоего произведение когда оно будет опубликовано.
Его никогда не опубликуют, — сказала я.
"В погоне за счастьем" отзывы
Отзывы читателей о книге "В погоне за счастьем". Читайте комментарии и мнения людей о произведении.
Понравилась книга? Поделитесь впечатлениями - оставьте Ваш отзыв и расскажите о книге "В погоне за счастьем" друзьям в соцсетях.