— Ой, мамочка!..

Я мрачно приблизился.

— Ты не имеешь права меня бить... — сказала она срывающимся шепотом, полным благоговейного восторга.

Бить ее я, конечно, не стал. Тем более, что она пообещала больше не прогуливать занятия.

Для пресловутого постороннего наблюдателя, которого так любили привлекать в «свидетели» романисты прошлых веков, это, наверное, выглядело бы трагикомично — как играют в семью, в видимость домашнего очага два человека, лишенные своих семей.

* * *

Я нашел Володю в саду психбольницы, и он сел со мной на скамейку. — Я получил результаты последнего твоего тестирования, — сказал он. — Ты раньше очень медленно выходил из депрессии, сейчас даже простым глазом видно резкое улучшение. Ты прямо расцветать стал. Знаешь, я как психиатр должен тебе заявить: по-видимому, эта девочка благотворно влияет на тебя.

— Я сам это чувствую, — сказал я, наблюдая, как флегматичные личности в полосатых пижамах вяло вскапывают грядки. — Другие заводят собачку, а я завел Милену...

Он хмыкнул и с приподнятой бровью воззрился на меня:

— Приятно иметь дело с пациентом, который все понимает. Может, ты еще знаешь, как это все у вас с ней называется?

— Компенсация. Замещение.

— Скоро у меня хлеб отбирать будешь... Ты спишь с ней?

— Нет, что ты. Она же еще совсем ребенок.

— Я боюсь выражать это словами...

— Говори.

— Хотя... Ты уже это выдержишь. Ладно, давай вместе попробуем сформулировать вслух: я думаю, в лице этой девочки тебе удалось вновь — иллюзорно — обрести свою дочь...

— Милена — протез дочери?.. Я протез ее отца... два инвалида — взаимное протезирование?..

Володя издал что-то вроде хрюканья, затем дико захохотал, закашлялся, застонал, с довольным видом потирая ладони, вскочил, теперь уже с остаточным негромким смешком, сжал мои предплечья и стал празднично трясти, отчего скамейка начала эротично поскрипывать в такт его движениям:

— Если б ты знал, дружище, как я рад, что ты уже можешь шутить!.. Улыбаться!

* * *

Может сложиться впечатление, что Милена безоглядно и бесповоротно перешла на постоянное жительство ко вдовцу Зарембе.

На самом деле это было не совсем так. Порой она, предупредив, что «у мамаши опять просветление, стала сносной теткой, мне ее жалко», на недельку-другую перекочевывала назад к родительнице.

Как-то я вознамерился объяснить Милене, что эти временные у ее матери улучшения называются ремиссия, и был очень удивлен — оказалось, моя квартирантка знала это слово, но не употребляла из деликатности — чтобы не ставить меня в неловкое положение, вдруг я не знаю его (мерси).

Ни подруг, ни друзей, как выяснилось, у Милены никогда не было, она росла одинокой зверушкой. Насчет отношений с родителями — лучше промолчу, не буду подыскивать определения. Первым в жизни другом для Милены стал я, тридцатидевятилетний мужчина.

Периодически матушка Милены названивала мне и устраивала дежурный скандальчик — чувствовать себя обиженной было ее любимым состоянием. Она беззаветно верила, что главная цель всех без исключения людей — несправедливо причинять ей огорчения. О, как горько и изощренно, всласть она умела обижаться! Рефреном через ее речи ко мне проходило укоризненно-кручинное, на выдохе: «Эх, вы!..»

Особенно раздражал даму тот факт, что худышка Милена начала заметно поправляться, постепенно приобретая нормальный вид. Запомнилась прелестная, за душу берущая фраза насчет того, что она в недоумении — все знают, что от разврата худеют (я тогда тоже стал набирать в весе), а у вас с Миленой все наоборот, не как у людей, и это ее тревожит, она же ведь мать, а вы же знаете, что такое материнское сердце и т. д.

Бедной больной дурынде даже не приходило в голову, что у ее дочери просто появился аппетит. Гастрономический и вообще к жизни. Причем тем больший, чем дальше и дольше она пряталась от родной матери.

В один поистине прекрасный день я случайно, эмпирическим путем сыскал контрход — попробовал в ответ тоже горлопанить.

Результат эксперимента превзошел все ожидания — она на том конце провода струхнула и моментально угомонилась, присмирела, будто ее подменили — учтиво и до неправдоподобия робко попросила, запинаясь: «Будьте с Миленой п-построже, если она будет н-надоедать вам» (уж она-то в этом преуспела!). Чудеса да и только.

С тех пор наши спорадические телефонные беседы с мамочкой Милены развивались по одному и тому же сценарию «Защита Зарембы» — в ферзевом дебюте она надсаживала глотку, обвиняя меня во всех смертных и бессмертных грехах (кроме, разве что, убийства Кеннеди), далее без штормового предупреждения подкрадывался миттельшпиль — я в оборотку гаркал первое, что приходило в голову, в основном калькируя своего незабвенного сержанта из «учебки» воздушно-десантных войск, например: «Кто не отожмется сто раз, блин, тот у меня щас, блин, кукарекать будет, понимаешь ли!» В партии почти сразу наступал перелом и ненавязчиво расцветал эндшпиль: она мгновенно успокаивалась, правда, немного заикаться начинала (раз, помню, я дурным голосом пообещал ей незамедлительно «показать стоянку торпедных катеров», и, хотя ни я, ни она никогда таковой стоянки в глаза не видывали, и вообще не знали, что это такое, маманя жутко перепугалась — чувство юмора у нее отсутствовало напрочь), и мы уже в режиме доверительности, под сурдинку обменивались несколькими штилевыми фразами. Разговор она прерывала всегда неожиданно, не прощаясь, очевидно, опасалась шаха и мата. Так, однажды тихо спросила: «Вы любите ее или просто?» И тут же повесила трубку.

Как-то я предавался отхожему промыслу — клепал либретто дебильного комедийного сериала для некоего телеканала: чем тупее — тем лучше, тем более заказчику нравится, а Милена смотрела на кухне по ящику фигурное катание. И вдруг я заметил, что она уже маячит напротив письменного стола, не решаясь прервать.

— Что? — с хрустом потянулся я.

— Ой, слушай, у тебя случайно нет ваты? А то у меня эти дела начались... В общем, с Миленой было не скучно.

* * *

Я сидел в кресле, болтая тапочком на носке ноги, и разговаривал по телефону:

— Договорились, коллега... В шесть я заезжаю за Миленой в спортзал, в семь мы с ней у тебя на премьере... Да, но на банкете мы долго не будем — у нее завтра экзамен по алгебре... Стоп. Подожди минутку, я сейчас.

Я отпер входную дверь, вышел на лестничную площадку, посмотрел вниз, потом пробормотал «ч-черт», потер лоб ладонью, собрался было уже вернуться в квартиру, но все же остался.

Когда спустя минуту Милена со спортивной сумкой через плечо поднялась по лестнице и увидела меня, она сказала:

— Тренер заболел. А ты кого здесь ждешь?

— Тебя встречаю.

— Откуда ты знаешь, что тренировку отменили? А, ты видел в окно, что я иду? -Нет.

Милена некоторое время смотрела на меня с раскрытым ртом.

— А как же ты узнал... что я... иду?

— Почувствовал.

Появилась почтальонша, одаривая избранные почтовые ящики письмами-газетами.

Толстый мальчик, что живет над нами, тащил вверх по лестнице велосипед, и заднее колесо ритмично ударяло шиной о ступеньки: «бух... бух... бух...» Он прокатил свой велик мимо нас по площадке («ш-ш-ш») и нечаянно, а может, и специально динькнув звоночком, стал подниматься по следующему пролету — «бух... бух... бух...»

Мы с Миленой стояли у распахнутой двери моей квартиры — грузный мужчина с уже начавшими седеть висками и юная девушка — и неотрывно смотрели в глаза друг другу, как два влюбленных пингвина, пока я не сообразил, что это глупо и странно. Я посторонился, жестом приглашая ее войти.

* * *

Передо мной всплывает вне всякой связи с основным сюжетом эпизод, когда мы договорились встретиться возле паркового пруда — кормить уточек, имевших обыкновение скользить там на пару со своими отражениями, Милена пришла раньше. Я приближался к пруду с «кирпичиком» хлеба и вдруг понял, что она меня не видит. Некоторое время я молча наблюдал за ней.

Милена ходила по дорожке, несколько шагов в одну сторону, потом в другую, словно кого-то передразнивая походкой, возможно, пожилую тетку, что плелась мимо, переваливаясь с боку на бок, как утка, да, вот Милена точь-в-точь, как она, и щеки надула. Потом Милена вглядывалась в свое полуотражение в стекле киоска и, судя по вздоху, осталась недовольна инспекцией, она механически растянула губы в стороны, отчего внезапно стала похожей на лягушонка, хмыкнула (Милена была убеждена, что она некрасивая), затем попыталась, потешно балансируя руками, пройтись по узенькому бордюрчику клумбы, вообразив себя канатоходцем, потеряла равновесие, тоненько уморительно ойкнув с выражением ужаса на лице, будто падать предстояло не с высоты спичечной коробки, а из-под купола цирка, потом посмотрела на свои часики, беспомощно вздохнула и трогательно сказала: «Ах!» Тут же она повторила это «Ах!», но уже тр-рагически, ниже тоном, словно высмеивая себя, а затем нараспев: «А-а-а-х!»

Я не помню, что было до того, куда мы отправились после, но эти несколько быстрых смен настроения Милены впечатались в память так, словно свидание у пруда случилось вчера. В сущности, она оставалась большим ребенком, как все талантливые люди.

Это и было ее основной отличительной чертой: странное сочетание фигуры юной девушки с лицом, повадками девочки-подростка, еще не подозревающей, что она уже почти вылезла из оперения гадкого утенка.

Слово же, одно-единственное, точно все определившее — что делал этот чудак, с харчем для пернатых под мышкой затесавшийся среди берез, примкнувший к ним, не сводивший глаз с Милены, — слово это, закатившееся куда-то, забытое, пыльное, мучительно знакомое, позже отыщется, однако заставит себя упрашивать, покочевряжится, как бывший одноклассник, которого не можешь узнать, а он стоит, выжидающе улыбается, не хочет подсказывать, и вдруг сквозь небритую опухшую рожу всплывают его прежние, детские черты, переиначенные временем, заботами и водкой, и ты мгновенно, взрывом, вспоминаешь — Господи, этот лысый мужик, да ведь это Петька; ну, так вот оно, это слово: я любовался ею.