Милена ответила, а собственно, огрызнулась — все, что я ни сделаю, тебе не нравится, все тебе не так, ты меня за что-нибудь обязательно должен отчитать. Ты точь-в-точь как моя мама. Я опешил и возразил, что это ведь неправда.

Тотчас без всякого перехода она хватила тарелкой о паркет, начала кричать, смеяться и плакать одновременно, потом вдруг опомнилась, обмерла, некоторое время перепуганно переводила взгляд с меня на осколки тарелки и назад, села прямо на пол, закрыла лицо ладонями, разрыдалась, затем стала просить: «извини, пожалуйста, ну, хочешь, я на колени перед тобой встану, только прости, не выгоняй меня».

На следующий день я заговорил с ней насчет визита к психиатру, но Милена |л слышать об этом не захотела. Я понизил свои запросы до уровня невропатолога. Сначала она ударилась в обиду — если хочешь от меня избавиться, так и скажи, я уйду куда глаза глядят, затем обратила все в шутку (после этого я и пошел знакомиться с ее отцом, просить его помощи).

Как-то она закатила по собственной инициативе очередную грандиозную |уборку в мое отсутствие, в результате я недосчитался бумаг, лежавших на письменном столе.

Я спросил, куда они делись.

Улыбка на лице Милены потускнела. «А, эти листочки... Там же было что-то черкано-перечеркано, я их выбросила».

Тут уж я завопил — это же были черновики будущего сценария! Мы уже собрались было идти на улицу рыться в мусорных баках, но тут Милена вспомнила, что она их не выкинула, а рассовала по шкафам, полкам, тумбочкам, «в какой-то из ящиков, не помню, им же не место на столе».

Я поинтересовался, с чего это она вдруг стала решать здесь без меня, где чему место? Но на столе же был беспорядок, я прибрала. Но я же теперь найти ничего не могу. Но их же можно сейчас найти, эти твои бумажки. Я осведомился, кто будет искать. Милена сказала, что раз так, то может она. Я поблагодарил за одолжение. И добавил — лучше не меняй без меня здесь ничего, сначала спроси.

Милена сказала — извини, пожалуйста, что не спросила, но я ожидала, что ты похвалишь меня, я так старалась, тут же, не дожидаясь ответа, вспыхнула, заявила, что я просто ее ненавижу, считаю идиоткой; я обескураженно спросил, с чего это она взяла, она закричала в слезах: «По лицу видно!»

Кончилось это очередной истерикой Милены, в результате чего я понял, что приучить ее класть вещи на свое место никому никогда не удастся. С этим я смирился.

Но беспощадной была война с неизбывным стремлением Милены все вазы в квартире (есть доброхоты, которые считают своим долгом всякому и каждому на день рождения преподнести сосуд для икебаны, у меня их уже скопилось штук сорок — «Ой, спасибо! Это мне?! Какая замечательная вазочка!!!») забивать неизвестно где ею добытыми искусственными цветами.

На все мои попытки объяснить, что я не перевариваю поддельных цветочков, от вида обманных букетов меня тошнит, Милена отвечала с наивной, немного виноватой улыбкой: «Но ведь это красивенько!»

Однажды терпение мое лопнуло — вспомнив институтские занятия по сценречи и постановке голоса, я хорошенько подобрал диафрагму и с посылом в пятьдесят восьмой ряд партера порекомендовал, куда вместо ваз лучше засунуть всех этих гнусных ублюдков, представляющихся гладиолусами, ряженых под розы, выдающих себя за тюльпаны, делающих вид, что они хризантемы, косящих под лилии, прикидывающихся ромашечками.

После этого фальшивые цветы испарились.

Однажды я попросил ее: я занят, а ты целый день свободна — на тебе деньги и квитанции, пойди заплати за электричество и квартиру.

Вечером Милена сказала — за свет внесла плату, а за квартиру нет. Была очередь, восемнадцать человек, я посчитала — на каждого уходит в среднем по три минуты. Это целый час торчать там. Я минут сорок выстояла, осталось еще пять человек передо мной. Я ушла. Я не смогла больше стоять.

Я заинтересовался — если минут сорок потратила, отчего же не подождать еще четверть часа, где же логика.

Милена вспылила и стала орать, что она не может париться в очередях, у нее нет терпения, иди и сам плати за свою квартиру, причем по интонациям это было очень похоже на ее мамочку, и вдруг я услышал:

— Вот честное слово, ты меня доведешь, возьму топор и вот так вот!.. — тут Милена сама испугалась своих слов и замолчала.

Я окаменел. Когда ко мне вернулся дар речи, я спросил:

— А у вас дома есть топор? ,

— Нет! — крикнула Милена все еще с перекошенным лицом.

— И у меня нет, — сказал я. — А ты вообще когда-нибудь держала в руках топор?

— Нет... — растерянно выдавила Милена, после чего разразилась слезами.

— Вот мне в детстве приходилось колоть дрова, у нас было печное отопление, — я стал не спеша, подчеркнуто спокойно повествовать о своем детстве в пригородных трущобах, именуемых «Шанхаем». Милена перестала плакать, начала вслушиваться. Собственно, этот рассказ я и затеял, чтобы отвлечь ее. Под конец я спросил ласково: — Что это с тобой только что было, Милена?

— Я не помню, — сказала она, глядя на меня, как лань, которой перебили ногу, — я что-то говорила, кричала, я ничего не помню...

Затем она стала просить прощения, сама толком не понимая, за что. Говорила — ну, хочешь, я на колени встану, извини, что я не заплатила за квартиру, но я же деньги не растранжирила, я их принесла назад... Бред, в общем.

Подобные стервозно-психопатические выходки у нее часто так и заканчивались — поползновениями просить прощения обязательно на коленях, от чего я каждый раз с трудом ее удерживал, затем она обычно впадала в странную сонливость. Хотя однажды я нашел способ — стал всерьез убеждать Милену, что на голом полу стоять на коленях ей будет неудобно и холодно, она их, колени, простудит; что бы ей такое подстелить. Милена начала искать со мной, что бы ей подстелить, тут до нее дошел идиотизм ситуации, она расхохоталась, обняла меня и спросила на ухо:

— Я глупая?

— Бывает, — «дипломатично» ответил я.

Тут же она начала усыпать, и я уложил ее в кровать, как больного ребенка, каковым она, собственно, и являлась.

Позже я купил ковер и на полном серьезе объяснил его предназначение — для дамских коленопреклонений. Милена чуть не лопнула со смеху. Так это у нее прошло.

С психикой, конечно, у Милены было не все в порядке. Володя по этому поводу сказал, что он, как любой «уважающий себя психиатр», никогда в жизни не возьмется ставить диагноз заочно, но судя по моим рассказам, и Милена, и ее мамаша с большой долей вероятности могут быть отнесены к невротическим натурам. Можно даже очень осторожно предположить наличие некоторых психопатических черт в характере. Но не следует в каждом случае, когда сталкиваешься в быту с излишней горячностью, тут же восклицать (с излишней горячностью) — «психопатка», он принципиально против приклеивания «на основании стороннего наблюдения поведения» каких-либо, как он выразился, «конкретных ярлыков» вроде: психопатия, неврастения, истерия, реактивный психоз и т. д. В ответ на мою робкую попытку вопросительно добавить к его списку термин «шизофрения» он вышел из себя и, размахивая руками, сообщил, что ведь не лезет в мою профессию, так как понимает, что он в ней профан.

Я с неподдельной скорбью констатировал, что всем давно известно кредо рыцарей Ордена Смирительной рубашки, проще говоря, шайки психиатров: «Здоровых людей нет, есть недообследованные».

Дело происходило в спортивном зале, и он в результате чуть не поломал один из тренажеров.

Когда Володя успокоился и улыбнулся (в ответ на мое задумчиво высказанное предположение, что вспышки гнева могут с некоторой долей вероятности свидетельствовать о некоторых психопатических чертах в характере некоторых психиатров), он добавил: единственное, что можно сказать точно, так это что «твоя Милена — художественный тип».

Но это я знал и без него.

Я давно заметил: на линованной бумаге Милена обязательно пишет поперек.

* * *

Мы оставили одежду на песке. Ближе к горизонту на фоне плавного, с размывом перехода от полупрозрачной голубизны через пепельно-лиловое, малиновое к яблочно-зеленому и густой синеве бледным привидением уже желтел слегка надкушенный лунный диск. Это сильно напоминало декорацию какого-то оперного спектакля, виденного мною еще в бытность маленьким мальчиком.

— Как красиво, — сказал я. — О, грациоза люна, ио ми раменто ке, ор воль-дже ланно, совра квесто колле...

— Ой, смотри, краб плывет! Ой, какой смешной!

— Ио вениа пьен д'ангошя а римирарти...

— На каком это языке? — вновь перебила Милена. Мы с ней уже стояли по грудь в воде.

— На итальянском. Это Джакомо Леопарди, современник Пушкина.

— А-а... Давай его поймаем! — она не слушала меня и смотрела вбок, следя за перемещениями краба.

— Кого? Джакомо Леопарди?

— Да нет же! Краба!

— Э ту пендеви альлор су квэлла сэльва... Лови, кто ж тебе мешает, — усмехнулся я.

Милена плыла под водой, как лягушка, волосы ее развевались, словно змеи, вот она вынырнула прямо передо мной, мокрой курицей встала из воды, оперлась незанятой крабом рукой о мое плечо, чтобы не упасть, и попрыгала на одной ноге, вытряхивая воду из уха.

— Что с ним делать? — Милена продемонстрировала схваченную за шкирку, если таковой считать панцирь, свою добычу, расстроенно, в предчувствии супа, жестикулирующую всеми конечностями и усами.

— Отпустить.

— Плыви, косолапый.

Она начала медленно поворачивать голову от кильватера освобожденного краба в мою сторону. Далее произошло нечто странное. Внутри Милены словно щелкнул тумблер и включился, воспрянул другой, небудничный человек, ранее дремавший за невостребованностью — что-то отпустило, освободилось, прояснилось, полетело...

О, грациоза люна, ио ми раменто

Ке, ор вольдже ланно совра квесто колле

Ио вениа пьен д'ангошя а римирарти:

Э ту пендеви альлор су квэлла сэльва...