— Пустили вам карася за пазуху?! — с ликующей улыбкой идиота и завываниями плохого провинциального трагика громогласно продекламировал Трухнин, потирая ладони с притворным злорадством. Поскольку никто не засмеялся, он, видимо, раскумекав, что задуманной шутки — легкой, остроумной, да вообще никакой — не получилось, срочно перешел к тихой сердечности — добавил, как бы пригорюнившись, что вышло у него еще глупее: — Я в смысле— заданьице-то тру-удное, матушка... У-у-у!..

Милена направилась было к дверям, но вдруг нога ее подвернулась, и она упала, пронзительно ойкнув. Упала хорошо, классно ляпнулась, чуть ли не с полметра еще и проехав по паркету. Попыталась встать со словами: «Извините, я пойду...», но вновь вскрикнула и осталась сидеть на полу, закусив губу и схватившись за щиколотку. '

Все, кроме Доры, бросились к Милене. Помогли добраться до диванчика. Застрявший в своей безотрадности пенсионер на ходу продолжал покачивать головой, как китайский болванчик. Дора охраняла коробок. Видела она и не такое...

— Здесь не болит? А здесь? Нет? Вы уверены? А здесь?.. — сердобольно вопрошал Трухнин, с видимым удовольствием ощупывая сначала одну ногу Милены, а затем, очевидно, для сравнения и другую. — Нужен врач, — в конце концов выдал он. — Ортопед.

— Медпункт? Мы сейчас приведем к вам девушку! — сказала помрежка в трубку телефона.

Режиссерскую группу Милене удалось надуть. Но не Дору. Дора уже поднялась со стула и стояла сбоку стола в пределах досягаемости коробка для своей ладони. Оценив высокий класс игры Милены, она, затаив дыхание, ожидала, под каким соусом теперь хитрованка подберется к спичкам-бриллианту.

Опершись на плечи пенсионера Трухнина и помрежки, Милена запрыгала на одной ножке к выходу. Хотел бы сказать: «И только я один заметил, как подороге она молниеносным движением прихватила со столешницы коробок». Но это было бы неправдой. Хоть я и старался не моргнуть, но все же не смог углядеть этот момент. Да и путь Милены с провожатыми, подпиравшими обезноженную девушку, пролегал метрах в трех от стола. Она просто перекрыла своим телом на мгновение спички, не приближаясь к ним — и они исчезли. Фантастика!

И уже возле самих дверей Милена остановилась.

— Болит? — участливо спросил пенсионер Трухнин. Он поддерживал ее за талию, при этом его ладонь периодически норовила скользнуть ниже.

Милена сняла руки с плечей своих провожатых, повернулась:

— Дора Григорьевна!

— Что? — спросила Дора.

Милена спокойно, как бы даже скучая, сделала, совершенно не хромая, несколько шагов навстречу Филатовой. Некий предмет, пущенный рукой Милены, описал полукруг в воздухе. Бывалая теннисистка Дора машинально поймала его и раскрыла кулак. На ладони ее лежал спичечный коробок. Дора удивленно перевела взгляд на стол, где спичек, разумеется, не оказалось, вновь на ладонь, потом на Милену. И расхохоталась.

Первый раз в жизни я видел Дору Филатову смеющейся.

И тут вдруг я услышал, как за спиной Милены зашуршали, расправляясь, рвущиеся на свободу огромные крылья.

* * *

На улице мы с Миленой встретили Александра Леонидовича Жмырю. Ни лакейского подобострастия помощника администратора, ни чванства замдиректора в нем не просматривалось. Рваные, в латках джинсы, балахонистый, крупной вязки свитер. Еще Жмурик отрастил небольшую бородку.

— Как дела? — спросил я.

— Хорошо, спасибо вам большое. Столько времени потратили на занятия со мной...

— Да не за что, — сказал я.

— Пожалуйста! — находчиво ответила Милена и засмеялась.

Потом все же потянулась неловкая пауза, надо было прощаться, как вдруг он легко и свободно запел. Бельканто нежно и мощно разлилось над улицей, редкие прохожие застыли с распахнутыми ртами. Аккуратненько, почти без помарок, хотя и излишне старательно, он подобрался к фуриозо, а затем аччеттанто вышел на коду, продержав последнюю ноту чуть ли не с минуту, я скосил глаза — в ближайшем кафе дребезжало стекло, и отражение мира в нем трепетало (правда, Милена потом уверяла меня, что столкнулись мы с Сашей возле магазина светильников, где на кронштейнах прямо над тротуаром были завлекательно развешаны образцы товаров, как то: настольные лампы, бра, торшеры, и дрожали подвески хрустальной люстры, а не оконное стекло — очевидно, мы с ней просто смотрели в разные стороны), неизвестная старуха в окружении фикусов ошалело хлопала и кричала «бис!», перегнувшись через подоконник. Жмурик, еще красный от натуги, то поднимал, то опускал руку, каким-то блуждающим, вензельным жестом поправляя зачем-то в который раз ворот своей рубахи, молча смотрел на нас, а мы на него; это было странное, ни с чем не сравнимое ощущение, когда всей кожей чувствуешь прикосновение Бога.

И Бог был в Жмурике. И Жмурик был Богом.

Тут опомнилась онемевшая было от восхищения Милена, захлопала в ладоши, подскочила к Александру Жмыре, а он, растерянный, нелепо втянул голову в плечи, видимо, все еще никак не мог поверить, свыкнуться с мыслью, что способен издавать столь прекрасные звуки, а может, просто испугался, подумал, что Милена сейчас будет его бить... Милена порывисто и неловко обняла его, расцеловала, тут же опомнилась, одернула платье и снова степенно взяла меня под руку.

— Поступил-таки в консерваторию? — спросил я.

— Да, на факультет вокала. Спасибо.

Жалкое, заискивающее расползание губ помощника администратора, самодовольная ухмылка замдиректора, и теперь — мальчишески смущенная и счастливая, хотя и по-прежнему немного придурковатая, улыбка студента консерватории, улыбка, которой он будто просил прощения за что-то...

* * *

Мы направлялись через парк к морю, когда Милена вдруг завопила:

— Смотри, сирень распустилась! — И помчалась к кустам. — Привет, цветочки! — услышал я. — Ну, как вы живете?.. Да, я понимаю (огорченно). Потерпите, пожалуйста, немного, скоро теплее станет...

Вначале меня покоробила эта сцена из провинциального спектакля. Бывший зэк Егор Прокудин с лицом Шукшина гладит заскорузлыми от бензопилы «Дружба» ладонями стволы березок и сообщает им, что они «невестушки». Милена была уже достаточно взрослой барышней, чтобы порываться инсценировать такие умилительные живые картины, попахивающие дурновкусием: ах, вы мои цветочки, ах, вы мои миленькие... У Шукшина получилось, хотя балансировал на грани сопли. Так то Шукшин. А другим лучше и не пробовать. Дальше, однако, я обратил внимание, что между фразами она делает паузы и... Словом, через некоторое время я вдруг почувствовал, что Милена действительно слушает и слышит их, цветов, ответы. По крайней мере, было весьма похоже на то. Я подошел поближе. Теперь я видел ее лицо.

— Нет, ну что вы, мне вы очень нравитесь. Вы очень красивые! (Пауза, она коснулась цветков кончиками пальцев.) У меня все норма... нормально... — тут Милена осеклась, было полное впечатление того, что цветы перебили ее, и она, как воспитанный человек, слегка споткнувшись, умолкала на полуслове — выслушивает неожиданное возражение. — Нет, правда! Очень даже хорошо. (Пауза, очевидно цветы сказали что-то забавное, потому что она рассмеялась.) Ага! (Пауза.) Да! (Пауза.) Да-а-а... Я бы с удовольствием (извиняющимся тоном), но мне пора идти. (Пауза; на лице Милены отражалась смена чувств, связанных с тем, что в это время, слышимые только ею, говорят цветы.) Извините меня, пожалуйста. Я еще, может быть, приду к вам. (Пауза.) Ну, хорошо, еще немножко, — она нежно погладила ветку. — Ладненько, я пойду? Я пойду? Я пойду, да? (Пауза.) Меня ждут... Я пойду, да? (Пауза.) Я вас обожаю!

А ведь похоже, она искренна...

Милена взяла меня под руку, на ходу обернулась и помахала рукой кусту:

— Пока!

Что это?! Мне померещилось? Господи, да это просто порыв ветра шевельнул листья и кипень соцветий.

Чокнуться можно с этой Миленой.

Еще через несколько шагов она вдруг забежала вперед меня и бросилась мне на шею:

— Я тебя обожаю!

Честно говоря, я был немного растерян.

Милена переменным аллюром неслась по аллее, иногда от избытка чувств подпрыгивая на одной ноге, раскрасневшаяся, со странно блестевшими глазами, и пританцовывала, и кружилась, взахлеб смеялась, а то вдруг на ходу раскидывала руки в стороны и, делая виражи, громко гудела, как самолет, а я шагал сзади и думал о том, что как-то уж очень этот детсадовский восторг не вяжется с ее возрастом — ей тогда уже пошел девятнадцатый год.

Старушка со старичком, шедшие навстречу, удивленно на нас смотрели. Я вспомнил, что у меня открыт рот, и срочно сделал «приличное» лицо, пиджак оправил, откашлялся.

А что мешало мне помчаться вместе с Миленой — дурачиться, беситься на пару?.. Мне ведь хотелось этого...

Не превратился ли я к тому времени во вполне законченный, великолепный образчик брюзги?

Наверное, я часто не понимал ее. Для меня-то ведь цветки сирени были хорошим средством от артрита, травм суставов, если настоять лепестки на водке в темноте...

* * *

Порой, как в только что описанном эпизоде, она бывала поэтичной, возвышенной, трепетной, в таких случаях употребляют пошлое сравнение «как майское утро». Иногда, а именно когда у нее случались истерики, в минуты немотивированных или слабомотивированных вспышек гнева, лирика бесследно улетучивалась, Милена становилась неистовой, злобной и маловменяемой — глаза ее суживались до ледяных щелочек, голос становился хриплым, казалось, сейчас она разорвет всех на мелкие клочки — проглядывало что-то такое темное и первобытное, звериное, что я просто пугался, особенно первое время.

У Милены был неестественно широкий, нечеловечески широкий диапазон — не только в голосе, но и в чувствах, точнее — в страстях, как ни странно это слово звучит по отношению к совсем юному существу.

Однажды я упрекнул ее — как можно мягче — почему у тебя ножницы могут оказаться где угодно: на телевизоре, на подоконнике, в ванной. У меня они непременно лежат в одном и том же месте: в ящике, где нитки, иголки, запасные пуговицы, это удобно, всегда знаешь, где искать, точнее, искать не надо. Милена сказала — ой, какой ты ну-удный. Почему ты, если попользовалась вещью, не кладешь ее на свое место, там, где взяла, спросил я, а бросаешь где попало, я ведь после тебя ничего найти не могу.