То не было сном, дарованным Богом, но на бодрствование походило еще меньше. Я лежала в кровати в бесконечных метаниях между тем, что произошло, и действительностью в образе Майи. Она, как и каждую ночь, хрипела, точно умирающая.

Мне не удавалось представить его лицо. Я чувствовала пряди волос, которыми он щекотал мою грудь, его дыхание. Но его лицо, обезображенное и темное в тот момент, когда над нами совершали насилие и он кричал в ночи имя моего отца, требуя возмездия, — это лицо его навсегда осталось в моей памяти белым пятном.


Глава 15.

И я сказал: «Кто дал бы мне крылья, как у голубя? Я улетел бы и успокоился бы».

(Псалтирь 54,7)

Наутро отец открыл башню. Я вновь получила свободу. Но на посещение лаборатории еврея все же был наложен запрет, отец не хотел рисковать, чтобы моя доказанная перед всем миром благопристойность вновь могла оказаться под вопросом. Я видела Нафтали лишь тогда, когда он приходил к Эмилии. Его посещения всегда волновали меня: видеть его означало вспоминать все с болью и тоской, но когда он просил меня помочь ему смешать настойки у кровати больной, я, как и прежде, занималась бутылочками и порошками, и мне казалось, что от них исходит благостный покой и ложится на мою душу, прогоняя напряженность. Мы обменивались с ним всего лишь несколькими словами, ведь за нами наблюдали горничные: они лишь изредка отходили от меня.

Одна из них вела за мной слежку, докладывая обо мне аббату. Она увидела розу, которую я тайно вынимала на свет Божий. Кто знает, что она еще выведала? Может быть, обнаружила и скрытое от посторонних глаз железное кольцо за широким кирпичом в стене?

Я ощутила ни разу не изведанное мною чувство одиночества… Будущее представлялось мне вязкой трясиной из меда и яда. Рыцарь, который хотел бы взять меня летом из Берга с собой и перед которым я теперь почти ежедневно сидела за отцовским столом, заслужил уважение церкви и таким образом указал мне то место, которое предопределено мне в жизни. Он оказывал мне надлежащие знаки внимания, приносил подарки, какие следует преподносить даме благородного происхождения, — ленты, тесьму и даже маленькую собачку, тявканье которой очень скоро стало действовать на нервы, — но в остальном он относился ко мне так, будто все это не более чем приятное развлечение. В его присутствии я чувствовала себя как тело, не имеющее голоса. Отец принимал мое молчание с благосклонностью, и это было доказательством того, что его намерения поскорее выдать меня замуж были верными.

Положение Кухенгейма при дворе отца в результате помолвки значительно укрепилось, и наверняка ему было дозволено скакать в первом ряду, когда свободный граф в следующий раз отправится в поездку. Некоторые завидовали такому его продвижению. Меня это не утешало.

Майя шила мне туники со шлейфами и такими длинными рукавами, что я спотыкалась. Эта мода была завезена к нам фламандскими торговцами платками из Франции. Рыцарь хотел, чтобы я носила одежду в светло-голубых тонах, и все выполнялось согласно его желаниям. Отец не экономил на шелковых лентах, которые Майя прилаживала так ловко, что они подчеркивали женские формы в тех местах, где их не было. Рыцарь кивал с одобрением.

— Слуга нашел в саду ваши туфли. Откуда бы им там взяться?

Гизелла держала в руках пару грубых деревянных туфель, которые жених считал модными. Майя отобрала их у нее и начала натирать до блеска. Я принималась изучать узор на подушке, на которой сидела. Эх, если бы они только знали, что, как только никто не следил за мной, в саду я сбрасывала с ног ненавистную обувь и босиком бегала по траве, по земле.

С удивлением я заметила, как возрастало ко мне почтение и уважение прислуги. Ни одна из служанок больше не осмеливалась дурачиться, когда я появлялась на кухне, чтобы отдать распоряжения. Они будто предчувствовали, какие большие перемены предстоят, и старались четко выполнять свою работу, не заставляя всякий раз подгонять себя. Из меня, кажется, получится замечательная хозяйка. Я невесело усмехнулась. Все происходило так, как того желал господин фон Кухенгейм. Кобылка была взнуздана и бегала на короткой привязи, не вставая на дыбы, и летом ее отведут в стойло, чтобы объездить.

Я все еще много времени проводила с горничными в ткацкой комнате. Мы ткали, создавали образцы узоров, разглаживали и расправляли детали одежды, так как отец, не принимая никаких отговорок, принудил меня наполнить сундук с приданым, и эта его просьба была столь же навязчива, как и желание моего жениха разбогатеть. Майя с удовольствием разбирала шелковые нитки светлых, радующих глаз тонов, которыми я вышивала на тканях цветы, а мой духовный отец читал нам вслух псалмы.

— Господь — Пастырь мой; я ни в чем не буду нуждаться. Он пасет меня на злачных пожнях и водит меня к водам тихим…

Нить, которую я поспешила пропустить через ткань, оборвалась. Цветок, который я вышивала, сморщился и унял.

— И хотя я бродил уже по мрачной долине…

Взгляд патера Арнольда блуждал по мне. Он увидел, как игла глубоко вошла мою руку, увидел кровь, которая капала на ткань и испортила усик цветка, над которым я работала последние дни, и то, как безучастно я к этому отнеслась.

— Фройляйн, вам нехорошо? — тихо спросил священник и отложил Псалтирь в сторону.

Я смотрела на свою руку, будто она и не была моей. Казалось, игла пронзила не руку, а мое сердце, но той раны не видел никто, и от боли я чуть не лишилась чувств.

— …и водит меня к водам тихим, подкрепляет душу мою, направляет меня на стези правды…

Патер Арнольд произносил текст, не заглядывая в Псалтирь.

— Фройляйн, вы слишком усердно поститесь. Дайте же себе послабление.

В его мелодичном голосе слышалось так много сочувствия, что на глазах моих выступили слезы. Гизелла с подчеркнуто невозмутимым видом перевязала мне руку, как и полагалось слуге. Казалось, она прислушивалась ко всему происходящему вокруг каждым своим волоском.

— Что мучает вас, фройляйн? — снова спросил патер.

— Я… пожалуйста… — У меня перехватило горло. Он ушел, ушел навсегда… — Прочтите, пожалуйста, другой псалом, патер. Прошу.

Он изучающе посмотрел на меня. Увидел слезы в моих глазах, вот-вот готовые брызнуть, мой напряженный подбородок и крепко сжатые губы. Я осторожно выпрямилась. Металлический пояс в кровь стер мои бедра. Я продолжала носить его, несмотря ни на что, так как знала, какое неизгладимое впечатление производили на моего духовного отца раны, которые красочно описывала ему Майя, и потому предметом обсуждения для многих стало мое тело.

— Очи мои всегда к Господу, ибо Он извлекает из сети ноги мои. — Арнольд опять взял в руки Псалтирь. — Призри меня и помилуй меня, ибо я одинок и угнетен. Скорби сердца моего умножились; выведи меня из бед моих.

То, каким голосом произнес патер эти строки, не по-латыни, с характерной интонацией, — должно было показать мне, какой смысл для меня вкладывал он в произносимое: сохрани душу мою и избавь меня, да не постыжусь, что я на Тебя уповаю. Что знал он обо мне, что не рассказали ему мои уста?

Тянулись недели, однообразные, бедные событиями, ограниченные ткацкой комнатой и бесконечными псалмами в часовне. Я не вслушивалась в то, о чем молился патер.

— Душа моя во прахе. Душа моя в пыли. Душа наша унижена до праха…

Сколько же раз я повторила эти слова? Арнольд изучающе взглянул на меня, будто зная о моей невнимательности.

— Vivifica me secundum verbum tuum. Vias meas enunciavi, et exandisti me, doce me justifications tuas,[69] — закончил он чтение.

Ах, как далека была я от всего этого! Сердце мое было переполнено печалью и гневом на то, что произошло со мной, и уже казалось невозможным следовать воле Божией. С каждым днем, приближающим Успение девы Марии, я все больше чувствовала себя посаженной в клетку и мне все сложнее становилось терпеть неволю. Господин фон Кухенгейм, удостаивая нас своим вниманием, по обыкновению приглашал меня на прогулку в сад. Держа его за руку, перед людьми мне приходилось корчить из себя счастливую невесту, которая ждет не дождется дня помолвки. Его по-хозяйски крепкая хватка и восторженно-восхищенное выражение на лице отца вызывали у меня улыбку легкую, как одуванчик на ветру…

В один из солнечных дней отец позволил мне даже выйти в свет. Свита слуг, нагруженных пакетами и коробками, проводила нас немного. Нам предстояло пройти по лугу возле мельницы, подышать свежим воздухом и отведать молодого вина с виноградных лоз фон Кухенгейма. Для дам на земле расстелили широкие покрывала, на которых они отдыхали, в то время как господа пробовали свои силы в стрельбе из лука. Гуго уверял меня, что такого рода развлечения являются для его дома делом постоянным и привычным, и лично преподнес мне бокал вина. Я приняла вино, заранее зная, что оно мне не понравится. Патер Арнольд опустил взгляд, когда я мгновенно опустошила бокал. На обратном пути меня начало тошнить, и господин фон Кухенгейм поддерживал мне голову, когда его вино выплескивалось из меня на обочину лесной дороги. Он галантно утешал меня и попытался даже поднять на ноги, но я продолжала сидеть, не в состоянии отказаться от волшебства этой земли, от запаха сырых листьев, хвои, веток, сгоревших в костре дотла. Сколько раз я бродила одна здесь, в лесу! Как замечательно было красть из гнезд яйца птиц, вдыхая чистый, свежий воздух, босиком вброд переходить через ручей, ловить руками форель и тут же отпускать на волю, любуясь, как всплескивает их чешуя, прежде чем они уплывут.

— Вы простудитесь, фройляйн. Держитесь за мою руку, я пошлю за палантином для вас.

Внезапно, будто подгнившими листьями, на куче которых я сидела, повеяло воспоминаниями. Одна. Он оставил меня одну. Я взяла протянутую руку Кухенгейма и позволила ему помочь мне сесть на лошадь.