«Ты же понимаешь, что так нельзя».

«Неужели?»

На подоконнике стояла пустая стеклянная фляжка, и я ударил по ней. Рикошетом она пролетела прямо в его отделанную мрамором ванную и разбилась там вдребезги.

«Любовь не помнит зла».

«А я помню!»

«Она терпит, верит, надеется и все переносит, все!»

Я посмотрел на Рекса, не ощущая к нему ни малейшей жалости.

«Он теперь сам для себя худшее наказание. Ты не сможешь причинить ему зла большего, чем он причинил себе сам. Теперь он будет медленно и долго гнить заживо. И к лучшему, или – наоборот, к худшему – его организм такой сильный, что этот путь будет долгим».

«Только не говори мне, что ты сама никогда не помышляла о том же – покончить с ним навсегда!»

«Дитя, мои собственные грехи тоже ожидает неминуемое возмездие, и да, видит Бог, я тоже думала об этом. И чуть ли не каждую минуту своей жизни. Я даже купила револьвер. Но помышлять и совершить – между этим существует большая разница!»

«Но мисс Элла, что же будет со мной?»

«А ты стань чудом света в преисподней – внеси туда свой свет!»

Через несколько часов санитары уложили Рекса на носилки и вкатили их в лифт. Через неделю я внес его в свой грузовик и отвез в Клоптон. Это был долгий путь, мы оба не проронили ни слова. Мы впервые так долго находились вместе с отцом. Каждая телефонная будка на пути стала для меня искушением и еще одной утраченной возможностью. Я мог бы засунуть его в будку, и никто никогда бы об этом не узнал. Во второй половине пути пришлось закрыть окно с его стороны. Из-за апоплексического удара он не мог контролировать свой кишечник, и его содержимое извергалось так же неудержимо, как он некогда сам глотал спиртное. Когда мы уезжали из Атланты, врач, которого я пригласил к нему, сказал, что Рекс нуждается в круглосуточных наблюдении и помощи. Я знал только одно место, где это можно было обеспечить, и сразу же поехал в «Роллинг Хиллз». Я оплатил его проживание там, а потом появились двое мускулистых парней в синих непромокаемых штанах и коричневых рубашках, положили его на перевозку, вкатили в душевую и включили шланги. Вымыв Рекса, они напялили на него памперсы и отвезли в палату, где уже лежал парализованный судья Фолкнер.

Когда мы вошли, судья смотрел по телевизору фильм «Доктор Фил»[28].

«Привет, сынок. Ну как твой папаша?»

«Он был таковым когда-то».

Судья кивнул и облизнулся:

«Звучит так, словно у тебя с ним возникли какие-то проблемы».

«Можно сказать и так, – подытожил я, – если бы он хоть мог говорить или сосчитать до десяти, но он и этого не может, поэтому у меня будут проблемы на протяжении всей его жизни».

Судья подул на мембрану дыхательной трубки – таким образом, используя давление воздуха, он мог регулировать работу различных электрических приспособлений, например выключать телевизор. Его вид произвел на меня тяжелое впечатление, а он снова облизнулся, что тоже вывело меня из себя, и сказал:

«Не думаю, что “Доктор Фил” будет пользоваться большим успехом. Я хотел его выключить, но руки не поднимаются с тех самых пор, когда тот маленький подонок пырнул меня в спину перочинным ножом. Это случилось как раз тогда, когда я, вместо того чтобы засадить за решетку, позволил взять его на поруки. Но все это не может служить оправданием для плохих манер, сынок. Я – судья Фолкнер, но ты можешь называть меня просто судья».

Я посмотрел на эту сточную яму в образе человеческом, и меня озарило: да, я нашел подходящее, нет – самое подходящее место для Рекса Мэйсона. Я протянул руку и сразу ее отдернул:

«Меня зовут Такер Рейн, а это, – и я указал на Рекса, – это Рекс Мэйсон».

Пока я ворошил свое прошлое, Кэти слегка отвернулась.

– Пять лет подряд судья разговаривал с Рексом. Без передышки. А Рекс никогда не выносил людей, которые говорят слишком много, так что присутствие судьи стало для него заслуженным возмездием.

Я снова замолчал, и так прошло несколько минут, а Кэти смотрела в окно, избегая моего взгляда.

– Через несколько недель я снова взялся за фотокамеру, потому что Док стал нагружать меня работой, да так, что я занимался съемкой по девять-десять месяцев в году, и мое имя появилось на обложках многих известных журналов.

Тут Кэти, холодно взглянув, отвернулась, скрестив руки на груди, и я даже заметил мурашки у нее на шее, хотя ее короткие, в подражание Джули Эндрюс, волосы уже отросли и теперь стали заметны их черные корни. Она прислонилась к окну и не отрывала взгляд от пастбища:

– Ты всегда так относился к своему отцу?

– Что ты хочешь сказать этим «всегда»?

– Всегда его ненавидел? – задумчиво пояснила она.

– А ты, между прочим, любишь задавать трудные вопросы, не так ли?

Она отрицательно покачала головой, а мне вдруг захотелось войти в комнату, но я передумал.

– Да, – с усилием отвечал я, перебарывая душевную боль, – хотя думаю, что, наверное, был такой момент, когда в юности я лелеял мечты о более родственных отношениях между нами, но он быстро развеял мои фантастические мечтания.

Кэти снова молча посмотрела на меня. Взгляд этот был испытующий, словно она ставила мне отметку за поведение, и мне стало не по себе: казалось, она что-то непременно хотела вытащить из меня, а я вовсе не собирался с ней откровенничать, но все же сказал, указывая в сторону «Роллинг Хиллз»:

– Если бы он мог говорить, он бы проклял меня и моих потомков за то, что я упрятал его в приют. И я, между прочим, испытываю от этого глубокое удовлетворение.

Кэти прикусила нижнюю губу и снова испытующе на меня посмотрела.

– Ты говоришь о нем так, словно он даже не человек и у тебя нет к нему ни малейшей привязанности.

– Представь себе, что ты проигрываешь бейсбольный матч и стараешься изо всех сил, чтобы заработать на хлеб семье. А потом терпишь не одно, а два поражения. Вскоре тебе подворачивается работенка, но для этого тебе придется уехать из дома, а твой босс чересчур требователен. Ты проигрываешь в третий раз, но сил у тебя больше нет, ты ни на что не способен, все время проигрываешь, ты – лузер, ты – исчадие ада.

Она снова уселась на пол и посмотрела на меня с насмешливым любопытством, а я наконец вошел в комнату и остановился на том самом месте, где едва не задушил Рекса, сунув ему в глотку револьвер. Это воспоминание мелькнуло, словно кадр из фильма, и я опять мысленно, но как будто со стороны увидел эту сцену.

А Кэти посмотрела в окно и вытерлась рукавом: макияж буквально стекал у нее по лицу. Наступила пауза, долгая и трудная, и я не выдержал:

– Несколько лет назад Док послал меня на съемку. Я должен был заснять работу нефтеналивного судна в Атлантическом океане для фильма об одном дне жизни и работы экипажа, но я тогда не подозревал, что на моей любимой миллиметровке 17–35 есть царапина, и довольно большая. Так получилось, что, глядя в глазок фотокамеры, я ее не заметил, настолько она была тонкая. Тем не менее она присутствовала, и я, конечно, должен был перед съемкой камеру проверить, но в спешке ни о чем таком и не вспомнил. Когда Док получил фильм, то просто взбесился:

«Такер, – взревел он, – как же ты мог допустить такое!» – Он, конечно, был прав. Эта проклятая царапина испортила не один кадр, она испортила всю пленку, пока я не заменил линзу. Да, мне пришлось, в конечном счете, ее заменить: практически каждый кадр был испорчен. Дефект был виден на девяноста процентах всех снимков.

Я сел на кровать и вспомнил, как мисс Элла лежала на полу и дергала меня за штанину, когда я, обезумев от ярости, был готов задушить Рекса.

– И вот теперь мне кажется, что человеческое сердце – это как бы увеличительное, или, наоборот, уменьшающее стекло, а снимок отпечатывается в душе на всю жизнь.

Я встал, подошел к окну и тоже посмотрел на пастбище:

– Наверное, и у меня в детстве и юности бывали какие-то приятные дни, но как я ни стараюсь их вспомнить – не получается: их поглотили другие воспоминания: о порках, крови, постоянной грубости и бесконечном потоке виски. Все окружающее я видел только через призму жестокой власти Рекса. Но реальная жизнь ведь не процесс фотосъемки. И чтобы изменить отношение к прошлому, недостаточно сменить бинокуляры.

Кэти прижала к груди колени и обхватила ладонями голову: наверное, я был чрезмерно откровенен. Я повернулся, чтобы уйти, и остолбенел – передо мной стоял Мэтт, бледный, словно привидение. Не знаю, как долго он вот так стоял у порога, не решаясь войти и держась обеими руками за косяки, словно боялся потерять равновесие. Но он все-таки вошел, что-то бубня себе под нос, и остановился на середине комнаты. А потом приблизился к бюро Рекса с откидной доской и оглянулся, окидывая взглядом всю обстановку.

– А я… здесь был, – пробормотал он наконец.

– Что?

Мэтт продолжал, словно обращаясь только к самому себе и указывая на середину комнаты:

– И она здесь была, стояла на коленях и мыла пол. Она попросила, чтобы я помог ей передвинуть бюро к стене. – Мэтт двигался как-то автоматически, словно робот. – Я помог ей, но тут вошел Рекс, вдрызг пьяный. А Моза он отослал тогда в Дотан. И вот Рекс спросил ее:

«Тебе мои мальчишки нравятся?»

«Мистер Рекс, это два самых замечательных мальчика, которых я когда-либо знала, и я люблю их, будто собственных сыновей. Я знаю, что вы тоже ими гордитесь».

А он, ни слова не говоря, швырнул ей стакан с виски прямо в лицо, рассек губу и выбил несколько зубов, а потом поднял осколок и полоснул им прямо по ее лицу, задел глаз. Я шагнул к нему, а он со злобой ткнул в меня пальцем…

Мэтт тяжело, прерывисто дышал, его руки дрожали.

– А мне он сказал: «Ты, тупица, безмозглый пень! Ты вообще не должен был родиться! Ты просто результат удовлетворенной похоти. Вот и все! Семя, брошенное на ветер. – и, повернувшись к мисс Элле, добавил: – А тебе я специально сообщу, если мне кем-то захочется возгордиться», – и ударил ее в бок сапогом. Я услышал треск…