Правда, его темные волосы начали уже редеть, проступали залысины, а за ушами уже появилось несколько седых волосков. Чтобы скрыть – не облысение, а седину, – пациент стригся очень коротко, что совсем не нравилось его брату Такеру, которого пациент не видел уже семь лет с тех пор, как тот подвез его на машине ко входу в лечебницу.

Кличку свою пациент получил еще во втором классе, когда торопливо написал свое имя… Тогда мисс Элла усадила его за кухонный стол делать уроки, и ему очень захотелось похвастаться перед ней тем, что он уже может писать, как взрослый. И вот именно в тот самый день вместо «а» в своем имени Mattnew он написал «u», и прозвище приклеилось к нему в школе навсегда. Над ним смеялись, тыкали в него пальцами и дразнили…[4]

Из-за смуглого оттенка кожи он решил, что его мать была испанкой или мексиканкой. Отец был коренастым и полным мужчиной с очень белой кожей, усыпанной родинками, Мэтт унаследовал эту предрасположенность.

Он перевел взгляд с подноса на зеркало и посмотрелся в него. Когда-то костюм так хорошо сидел на нем, а теперь стал мешковат и казался на номер больше. Он вгляделся в линию плеч, а может, они стали за это время ýже? Сегодня он уже седьмой раз задавал себе этот вопрос, хотя за последний год Мэтт прибавил в весе три фунта[5], но это все равно было меньше того веса, с которым он сюда поступил. А тогда он весил 175 фунтов. Его бицепсы, выпиравшие буграми, сохранив упругость, стали жилистыми. Теперь он весил 162 фунта, ровно столько, сколько и в тот день, когда они хоронили мисс Эллу. Его темные глаза и брови когда-то прекрасно сочетались со смуглым лицом. Теперь, когда единственным источником света для него были флюоресцентные лампы, Мэтт стал бледным. От бездеятельности руки его ослабли, а с ладоней давно сошли мозоли. Да, теперь из зеркала на него смотрел не вечно потеющий подросток, который некогда взбирался по туго натянутой веревке на вышку, чтобы прыгнуть оттуда в воду, или стремительно носился на лошади вокруг столба, держась за веревку одной рукой… А воду он любил, и вид, открывающийся с вышки, тоже, и волнение, которое он испытывал при скачке, и гул насоса, наполняющего водой бассейн с высоты двадцати футов. Он подумал о Такере, вспомнил о его зеленых, как вода, глазах. Он любил слушать его спокойный, уверенный голос, но сейчас среди голосов, звучащих в голове, голоса Такера не было.

Он вспомнил об амбаре, о том, как орудовал занозистой деревянной битой и как с годами задняя стена амбара продырявилась, словно швейцарский сыр. И как они купались в котловане и вместе с мисс Эллой, сидя на пороге, поглощали сэндвичи с ореховым маслом и вареньем, бегали днем по высоким скирдам сена и взбирались в безоблачные, лунные ночи на крышу Уэверли Холл, чтобы сверху окинуть быстрым взглядом мир, расстилавшийся под их ногами. Эти воспоминания заставили его улыбнуться, что было странно, если учесть историю этого места. Он вспомнил массивные стены из камня и кирпича, влажную известку, которая их скрепляла, трещины между камнями, наполненные водой; черную черепицу, похожую на рыбью чешую, что покрывала крышу, каменные чудища на башнях, изливающие изо рта воду во время дождей, и медные водосточные желоба, охватывающие дом, как и дымоходы. Он вспомнил о входной двери из дуба толщиной в четыре дюйма и медном молотке, по форме напоминавшем львиную голову, который можно было поднять только двумя руками, о высоких расписных потолках и о четырехрядном металлическом карнизе, увенчивавшем стены; о полках в библиотеке, забитых книгами в кожаных переплетах, которые никто никогда не читал, и лестницу на колесиках, на которой можно было переезжать от одной полки к другой. Вспомнил глухой стук подошв по выложенным плиткой или мрамором полам, обеденный стол с позолотой, вмещавший по тринадцать человек с каждой стороны, и ковер под ним, который семья из семи человек ткала двадцать восемь лет. Вспомнил о копоти печных труб на чердаке, где он держал игрушки, и о крысах в подвале, где Рекс разместил свои вещи, о хрустальном канделябре, громоздком и огромном, словно капот «Кадиллака», дедовских часах, которые всегда спешили на пять минут и сотрясали стены в семь утра оглушительным боем. Вспомнил и о веревочных койках, на которых они с Такером сражались с крокодилами, индейцами, капитаном пиратского корабля и ночными кошмарами. Он снова увидел, словно воочию, длинные винтовые лестницы, и как они с Такером скатывались вниз по широким, гладким перилам и вдыхали кухонные запахи, наслаждаясь теплом, исходящим оттуда. И еще о том, что сердце его никогда не чувствовало себя одиноким и несчастным: ведь на свете существовала мисс Элла, тихонько напевающая песенку, когда чистила три серебряных прибора и скребла, встав на колени, полы красного дерева или мыла окна.

Наконец, он вспомнил о той ненастной ночи, и улыбка сошла с его лица. Он думал о том, что наступило после, об отчужденности, с которой держался Рекс, и его практически постоянном отсутствии. Он думал о множестве лет одиночества, когда он чувствовал себя в безопасности только в пустых вагонах поездов, спешащих вперед-назад по Восточному побережью. Потом он вспомнил о похоронах, о долгом пути из Алабамы, и как Такер тогда подвез его к лечебнице и ушел, даже не попрощавшись.

Нет, он не мог подобрать слова к этим событиям, не мог ни с чем сравнить свое состояние, хотя слово брошенный, пожалуй, подходило. Рекс воздвиг между ними постоянный, непостижимый, неосязаемый барьер, и это его, Мэтта, ранило больше, чем можно было представить, несмотря на упования мисс Эллы, ее объятия, ее внушения и уговоры. Клинок кровной розни оказался обоюдоострым. Они с Такером разошлись, похоронили все общие детские воспоминания, а со временем и всякую память друг о друге. Рекс одержал победу.

В одной из своих проповедей добра мисс Элла, сидя в качалке, как-то сказала, что если гневу дать волю, то он навсегда угнездится в сердце и задушит ростки жалости и справедливости. И она оказалась права, потому что гроздья гнева созрели. Теперь душа Мэтта была словно окована стальным панцирем неприятия. И то же произошло с Такером. Мэтт стал плохим, а Такер, возможно, еще хуже, чем он. Так столетний плющ, который прежде защищал скалу от непогоды, потом разрушает свою каменную опору.

В первые полгода, проведенные Мэттом в лечебнице «Дубы», лекарства на него действовали совсем незначительно, поэтому врач прописал ему электрошоковую терапию. При таком воздействии пациентов сначала накачивают седативными средствами, чтобы расслабить мышцы, а потом используют электрические разряды – и так до тех пор, пока судорога не сведет большие пальцы ног, пациент не закатит глаза и не обмочится. Предполагается, что электричество действует быстрее, чем лекарство. Случай с Мэттом доказал, однако, что некоторые душевные раны так болезненны и глубоки, что электричество бессильно: они все равно не заживают. Вот еще и по этой причине Мэтт смотрел с подозрением на яблочный мусс. Он, конечно, не испытывал желания снова оказаться притороченным к койке электродами и с катетером между ног, но так как его паранойя обострилась, персоналу оставались лишь два способа ввести лекарство ему в организм: яблочный мусс по утрам и шоколадный пудинг вечером. Врач знал, что Мэтт обожает и то и другое, и поэтому усмирить этого пациента не составляло большого труда. Но – так бывало до сих пор.

Кто-то наполнил яблочным муссом чашку, пристроил ее на уголок подноса и посыпал мусс корицей, которая еще не успела смешаться со всем содержимым. Мэтт огляделся по сторонам, взглянул на потолок. Скоро войдет Вики, длинноногая молодая медсестра в короткой юбочке. У Вики испанские глаза, черные как смоль волосы, и она любит играть в шахматы. Вики помашет ложкой перед его носом и тихо скажет: «А ну-ка, Мэтт, съешь вот это…»

Мэтт воспитывался в семье, которая в собственном саду выращивала яблоки и собственноручно готовила яблочный мусс – его любимое лакомство в детстве. Мисс Элла готовила его каждую осень, используя разные ингредиенты, иногда, например, добавляла в яблочное пюре заранее заготовленные консервированные груши, а также – чуть-чуть корицы или ванильной эссенции, но она никогда не использовала какую-то неведомую добавку, а здесь ее смешивали с корицей, поэтому мусс мисс Эллы нравился Мэтту гораздо больше.

Из окна Мэтт мог видеть три городские достопримечательности: Джулингтонский ручей, Джулингтонскую лодочную станцию и черный вход на рыбный рынок Кларка. А если высунуться из окна подальше, то увидишь и реку Сент-Джонс. Несколько раз в году персонал лечебницы арендовал гину – разновидность каноэ с квадратной кормой, которое нельзя было перевернуть или утопить. Лечебница иногда арендовала эту посудину и устраивала для больных короткие прогулки по воде, а потом возвращала каноэ владельцу, который ласково именовал больных «моими психушниками».

Искоса поглядывая на чашку, Мэтт высунулся из окна еще дальше и снова поразился тому, как много нападало желудей, а сколько же их накопилось здесь за эти семь лет – «миллион, наверное», – пробормотал он, глядя на еще один, который, падая, стукнулся о подоконник и заставил пискнувшую белку спрыгнуть в траву за добычей. Мысли его затуманивались – обычное воздействие пилюль. Так же действовала на него и тишина, и Мэтт иногда отдал бы все на свете и согласился бы на любое медицинское вмешательство, лишь бы утихомирить бурное мельтешение мыслей.

Он оглянулся, еще раз удовлетворенно отметив, что стены его палаты не обиты матрасами. Он еще не достиг последней стадии болезни, а значит, можно еще надеяться: то, что он находился в психиатрической лечебнице, не означало, между прочим, отсутствия способности рассуждать. Помешательство не лишило его сообразительности. Он не глупец! Иногда он может рассуждать очень здраво, просто пути его мышления извилистее, чем у здоровых людей, и поэтому он не всегда приходит к тем же умозаключениям, что и они.

В отличие от других пациентов его, например, не требовалось предупреждать об опасности: зачем он влез на лестницу, как бы не упал! Еще бы! Он ведь давно научился сохранять равновесие, когда, например, бешено мчался на лошади. И существует же способ вырваться отсюда и «перепрыгнуть», словно в скачке, через эту «пропасть»… Здешние пациенты могут заглянуть в бездну, могут оглянуться назад, но, чтобы перепрыгнуть, надо расправить крылья воли и совершить большой, затяжной прыжок. Однако большинство здешних никогда этого не сделает: слишком болезненным будет падение, если перепрыгнуть не удастся… Слишком многое надо для этого сделать и преодолеть в себе, но ведь можно ничего и не предпринимать… Мэтт знал и о таком варианте.