— Об одном прошу, по старой дружбе, скажи мне первому, чтобы я знал, что мне делать дальше. Не хочу перебегать тебе дорогу.

Этот разговор накрепко засел у него в памяти. Арсен случайно облек в слова то, что подспудно бродило в нем. Настало время решать.

— Ты точно не поедешь со мной?

— Ты же знаешь, что я терпеть не могу деревню. Куда я там на своих каблуках.

Это точно, усмехнулся про себя Вадим. Со шпильками она не расставалась, только что не спала в них. Компенсировала недостаток роста. Как будто это имеет какое-то значение.

— Значит, так тому и быть. Счастливо тебе повеселиться. Привет Арсену.

— Вадим!

Но он уже дал отбой.


Ступеньки тихо поскрипывали под ногами. Маша поднялась к себе в «скворечник», в уютную маленькую комнатку под крышей и, стараясь не шуметь, пододвинула стул к столу. Внизу свет уже погас. Значит, мама легла спать. Ее милая, усталая, красивая мама. В последнее время астма все больше мучила ее, она быстро уставала, задыхалась от малейшего резкого движения.

Это не всегда было так. Когда они еще жили в Можайске и отец был с ними, жизнь была совсем другая. Мама была весела, легка, все напевала что-то, как птичка. Лишь по весне, когда начиналось цветение деревьев, она слегка затуманивалась, подкашливала и подшучивала над собой. «Опять мой органчик завелся», — говорила она, прислушиваясь к тихим хрипам в груди. У мамы внутри органчик. Как необычно! Если послушать повнимательнее, можно услышать фугу Баха. Для Маши это было как занимательная игра.

Ее отец был художником. Писал картины для местного Дома культуры, оформлял демонстрации, рисовал плакаты. В заказах недостатка не было. Маша хорошо помнила его, высокого, красивого, всегда такого уверенного в себе.

Потом в стране грянули перемены. Как-то разом перестали заказывать портреты и плакаты, и он оказался не у дел. Было несколько предложений оформить ресторан или кафе, но он каждый раз гневно отказывался. Как это он, Павел Антонов, станет писать для питейного заведения? Неслыханная наглость!

Она до сих пор вспоминала их приглушенные разговоры на кухне, когда они думали, что она уже спит. Мама все уговаривала его согласиться, мол, ничего унизительного в этом нет. И его вдруг незнакомый, взлаивающий голос в ответ.

— Что ты, женщина, понимаешь в искусстве?

— Но, Паша, пойми, туда же люди будут приходить. Им хочется, чтобы было красиво.

— Дура, разве это люди?!

Он никогда раньше не разговаривал с мамой так. И Маша понимала, что он опять пьян. Он и прежде любил выпить, иногда помногу, но всегда со вкусом. Никогда не становился гадок и груб.

Теперь все изменилось. Будто черная волна накатывала. Лицо его становилось неузнаваемо, страшное, багровое, с ненавидящими мутными глазами. Сейчас, став постарше, Маша знала, как это называется. Отчаяние. А тогда лишь терялась в догадках, холодея от ужаса.

Он пытался писать, почему-то все время лошадей. Так же мутно и невразумительно, как и жил. Продолжал считать себя Художником, ни за что не желая взглянуть правде в глаза. А правда, она ведь неумолима, ее не обманешь и не купишь.

Она хорошо помнила ту страшную ночь, когда проснулась от оглушительного звона разбитого стекла и маминого приглушенного крика. Выскочила на кухню в чем была. Перекошенное, невидящее лицо отца. Разбитая бутылка в руке ощетинилась острыми краями. Белые, в голубизну, щеки мамы. Беспомощно вздрагивающее горло, дикий страх в глазах.

— Я — Ван Гог. Ван Гог. И никто меня не понимает.

Маша бросилась между ними и застыла, раскинув руки, пытаясь закрыть собой маму, защитить, уберечь. Свободной рукой он схватил ее за плечо. Дернул что было силы, но она стояла твердо.

— Прочь с дороги, соплячка! Не доросла еще. На родного отца…

— Уходи! — От крика заломило уши. — Уходи! Не мучай нас больше.

Он вдруг как сдулся. Рухнул на стул, спрятал лицо в ладони.

— И ты, Машка, — бормотал он. — И ты, как все. Предала меня.

— Почему ты не хочешь лечиться? Почему не хочешь жить?

— Лечиться? А я здоров. Здоров, так вас всех и раз-этак.

Речь его становилась все бессвязнее. Наконец он позволил отвести себя в постель.

Маша вернулась на кухню. Мама собирала осколки с пола. Обе молчали, не зная, что сказать друг другу. Маша первая собралась с силами.

— Мам, — голос ее прозвучал тоненько и беспомощно, совсем по-детски. — Мам, мы не можем так больше жить. Ты же сама видишь.

Ей было безумно жалко отца. Страшно испытывать к отцу только жалость. Он всегда был такой сильный и надежный, куда все подевалось? Но еще больше было жаль мать. За последнее время она постарела лет на десять. И куда только подевались ее песенки? В их доме, всегда таком светлом, поселилась вязкая, страшная муть.

— Ему надо найти врача, хорошего врача. И все будет как прежде.

— Машенька, милая ты моя девочка. — В голосе матери была безнадежность и еще усталость. Страшная усталость. — Я уже была у врача. Нарколога. В Москву специально ездила, и не раз.

— Ты ездила? И ничего мне не сказала?

— Зачем? Ты молодая. Живи хоть ты.

— Но сейчас же лечат кучей разных способов. Гипноз, кодирование, что там еще. Раскрой любую газету — так и пестрят объявлениями.

— Знаю, все знаю. Проблема только в одном: он должен сам захотеть вылечиться. А он даже больным себя не считает.

— Может быть, мне попробовать уговорить его? Вдруг послушает?

— Попробуй. Я уже ничего не могу.

Маша взялась за дело со всем пылом молодости. Тогда ей казалось, что ничего невозможного в мире нет. Она подолгу говорила с отцом, просила, умоляла, угрожала, но скоро поняла, что все бесполезно. Он жил как под стеклянным колпаком, в нереальном, выдуманном мире. Он даже не боялся потерять их.

— И когда вы только оставите меня в покое, и ты, и твоя мать? Художник должен быть один. Как я раньше не понимал этого? — твердил он ей.

Ей так и не удалось пробиться к нему. Он ничего уже больше не слышал и не воспринимал. После нескольких кошмарных сцен она смогла убедить мать подать на развод.

Передышка была недолгой. Вскоре произошло нечто, что заставило их продать квартиру в Можайске и переехать в Апрелево. Тихо, скрытно, обрубив все концы. Только своей лучшей подруге Ларисе и обмолвилась она, куда они так поспешно переезжают. Бегство, иначе не назовешь. Но она не любила вспоминать об этом.

Маша никогда не думала, что ей понравится жить в деревне. Решение было вынужденным, и она ехала сюда скрепя сердце. В Можайске она успела закончить педагогическое училище и поэтому без труда устроилась работать в сельскую школу учительницей младших классов. Кроме этого, она получала ставку школьного библиотекаря, ведь на зарплату учителя вдвоем не проживешь. Здоровье матери было серьезно подорвано, она еле-еле справлялась по дому.

Маше всегда нравилось возиться с детьми. Милые, лукавые мордашки, широко распахнутые глаза, такие жадные до всего нового, неожиданно смешные вопросы, которыми они засыпали ее. С ними она оттаивала душой.

Места здесь были красивые, не сильно испорченные цивилизацией. Кудрявые холмы, березовая роща, речка. С самого первого дня Машу не оставляло чувство, что она все это уже видела, особенно когда приходила в старую заброшенную усадьбу.

Она замучила мать вопросами, но та лишь качала головой, глядела удивленно. Нет, они никогда здесь раньше не были.

Стараясь подавить охватившее ее волнение, Маша открыла коробку, которую дал ей накануне Петр Алексеевич, и бережно выложила на стол драгоценные письма. Из стопки пожелтевших листков выскользнула маленькая тетрадка в пурпурном сафьяновом переплете.

Маша открыла ее, вгляделась в выцветшие буквы. «Дневник Марии Павловны Апрелевой. 18 мая 1860 года. Сегодня мне осьмнадцать лет, а в мире ничто не переменилось».

У Маши сжалось сердце. Такие знакомые слова. Именно об этом и подумала она, когда проснулась ранним утром в день своего восемнадцатилетия. Она очень хорошо помнила этот день, помнила, как в нетерпении подбежала к окну в надежде увидеть… Что? Она не знала. Может быть, хрустальный дворец, по мановению волшебной палочки возникший за ночь, или золоченую карету с прекрасным принцем, поджидающим ее внизу. Но все было как прежде. Те же голуби не торопясь разгуливали по крышам, те же водопроводные трубы сбегали вниз по углам домов. Острое чувство разочарования охватило все ее существо. Это несправедливо! «Сегодня мне осьмнадцать лет, а в мире ничто не переменилось».

1860 год

Маша стремительно сбежала по ступенькам в сад, поправляя на ходу шляпку, ловко сидевшую на ее золотисто-каштановых локонах. Бордовая амазонка плотно охватывала гибкий стан, мягкими складками спадала к крошечным ножкам, обутым в мягкие кожаные сапожки.

— Маша! Куда ты в такую рань?

Маша обернулась. Маменька, в капоте и кружевном чепце, смотрела на нее с верхней ступеньки лестницы, ладонью прикрывая глаза от разгорающегося утреннего солнца.

— С добрым утром, маменька. Хочу до завтрака прогуляться на Звездочке. Такое нынче солнышко ласковое. Не усидеть дома.

— Только не уезжай далеко. Я всегда волнуюсь, когда ты на ней. Больно норовистая.

— Не бойтесь, маменька. Она меня любит.

Маша помахала матери рукой и побежала по дорожке к конюшне, вдыхая свежий аромат цветов и утренней росы.

Конюх Николай, молодой невысокий парень с круглым курносым лицом и странными белесыми глазами, возился у входа.

— Николай, голубчик, оседлай мне Звездочку, — попросила Маша.

Некоторое время он молча смотрел на нее, теребя в руках хлыст.

— Сию минуту, барышня, — пробормотал он наконец и скрылся в конюшне.

Почему мне всегда так неуютно под его взглядом, подумала Маша. Все дело, наверное, в его бесцветных глазах. Смотрит прямо как вурдалак.