Ульрих Гартман явился в назначенный час. Он не был в господском доме с тех пор, как умерла госпожа Берков и с ее смертью прекратилась связь его родителей с ее домом, а он тогда был еще ребенком. Вообще вилла хозяина, с ее террасами и садами, являлась для рабочих недоступным эльдорадо; там редко можно было встретить кого-нибудь из них, а если они и приходили, то либо по делу, либо по специальному приглашению.

Ульрих прошел высокую, богато убранную цветущими растениями переднюю и поднялся по лестнице, устланной ковром, в ярко освещенные коридоры, где его встретил слуга, приходивший к нему утром, и проводил в приемную, сказав, что госпожа сейчас придет.

Большая, со вкусом обставленная комната, в которую вошел Ульрих, была одной из многочисленных парадных комнат, совершенно пустых в эту минуту. Общество находилось в столовой, выходившей в сад, следовательно, в совершенно противоположной стороне дома, но пустота и тишина, царившие в этих покоях, еще больше подчеркивали их великолепие. Широко раздвинутые портьеры давали Ульриху возможность видеть всю анфиладу прекрасных комнат, каждая из которых, казалось, хотела перещеголять другую роскошью убранства. Обитые темным бархатом стены словно уменьшали свет, но тем ярче играл он на щедро вызолоченных украшениях стен и дверей, на шелковой и атласной обивке мебели, в высоких, доходивших до потолка, зеркалах и даже на гладком, как лед, паркете, тем ярче освещал он дорогие картины, статуи и вазы, в избытке украшавшие все эти комнаты. Все, что могут дать богатство и роскошь, было собрано здесь; такое изобилие изящества и блеска могло ослепить человека, привыкшего к простоте и сроднившегося с темнотой шахт.

Но все это, наверняка смутившее бы любого из его товарищей, не произвело никакого впечатления на Ульриха. Глаза его с недобрым блеском, но без всякого удивления скользили по роскошно убранным комнатам. Он смотрел на расставленные драгоценные вещи, как будто имел с ними какие-то счеты, и вдруг, словно в порыве ненависти, повернулся к ним спиной и слегка, но энергично топнул ногой, выражая нетерпение, что никто не появился до сих пор. Ульрих Гартман, очевидно, не привык дожидаться, пока соблаговолят его принять.

Наконец за его спиной что-то зашуршало. Он обернулся и невольно отступил: в нескольких шагах от него стояла Евгения Берков, ярко освещенная люстрой. До сих пор он видел ее всего один раз, когда вынес из кареты, в темном шелковом дорожном платье, причем дорожная шляпа и вуаль наполовину скрывали ее лицо, и у него в памяти сохранились только устремленные на него большие темные глаза. Теперь же… о, конечно, женщина, стоявшая перед ним, была не она. Тонкое белое кружево покрывало такого же цвета шелковое платье, убранное розами, свободно прикрепленными, так что создалось впечатление, будто они висят в воздухе; гирлянда таких же роз извивалась в роскошных белокурых волосах, матовый блеск которых словно спорил с блеском жемчуга, украшавшего ее шею и руки. Залитая ярким светом хрустальных люстр, эта очаровательная женщина казалась ему каким-то неземным видением, которого не смело и не должно было касаться ничто житейское, обыденное; роскошная обстановка служила блестящей рамой этому призраку. Хотя в Евгении сразу видна была надменная и знатная светская дама, глаза ее говорили, что она могла быть и другим существом, особенно теперь, когда они с явным удовольствием разглядывали молодого человека. Приблизившись к нему, она спокойно сказала:

— Я очень рада, что вы пришли на мой зов. Я хотела с вами поговорить, чтобы разрешить одно недоразумение. Идите, пожалуйста, за мной!

Она отворила боковую дверь и вошла в соседнюю комнату, куда за ней последовал и Ульрих. Это была гостиная Евгении, отделявшая ее покои от парадных комнат, и представлявшая резкий контраст с последними. Умеренный свет лампы под матовым абажуром мягко озарял голубые стены и шелковые подушки мебели; пушистый ковер заглушал звуки шагов; запах цветов разливался в теплом воздухе. Ульрих, которого никогда и ничто не смущало, остановился как вкопанный на пороге — здесь было так сказочно хорошо, гораздо лучше, чем в парадных комнатах! В нем уже угасла ненависть, вспыхнувшая было при виде чрезмерной роскоши, в сердце шевельнулось что-то другое, чего он прежде никогда не испытывал, чего не мог даже назвать, что-то родственное этой обстановке, так странно очаровавшей его. И вдруг в нем возникло чувство сильного гнева на это небывалое ощущение; он инстинктивно почувствовал, что ему грозит опасность, и все существо его восстало против той атмосферы красоты и неги, что обволакивала его. Евгения остановилась, удивленная тем, что молодой рудокоп не следовал за ней; она опустилась в кресло у двери и устремила на него пристальный взгляд. Кудрявые белокурые волосы совершенно закрывали свежий еще шрам от раны, которая могла оказаться смертельной для любого другого и никак не отразилась на его могучей натуре. Евгения напрасно искала в его лице следов перенесенных страданий.

— Итак, вы совсем поправились? Ваша рана в самом деле не болит больше?

— Нет, госпожа! О ней и говорить не стоило! Евгения сделала вид, что не заметила резкого тона его ответа, и продолжала так же доброжелательно:

— Я, разумеется, на другой же день знала от доктора, что опасности нет, а то мы позаботились бы об уходе за вами. Доктор уверил меня после вторичного визита к вам, что об опасности не может быть и речи, и господин Вильберг, посланный к вам вечером того рокового дня, подтвердил это.

При первых ее словах Ульрих поднял голову и пристально посмотрел на нее; угрюмое лицо его постепенно прояснилось, и голос смягчился, когда он сказал:

— Я не знал, что вы так заботились обо мне. Господин Вильберг не сказал мне, что вы послали его, я…

— Вы приняли бы его в таком случае любезнее! — добавила Евгения с легким упреком. — Он жаловался на вашу резкость в тот вечер, тогда как сам он принимал в вас большое участие и любезно вызвался доставить мне желаемое известие. Что вы имеете против господина Вильберга?

— Ничего! Только он играет на гитаре и сочиняет стихи.

Евгения невольно улыбнулась при этой несколько странной, но меткой характеристике молодого служащего.

— По-видимому, в ваших глазах это не является достоинством, — сказала она шутливо, — думаю, что вас едва ли можно было бы обвинить в подобных грехах, если бы вы занимали такое же положение в обществе, как господин Вильберг. Но оставим это. Я позвала вас не за тем. Я слышала… — Евгения в замешательстве играла веером. — Я слышала от господина директора, что вы отказались принять доказательство нашей благодарности, которое мы поручили передать вам.

— Да! — сурово ответил Ульрих.

— Я очень сожалею, что наше предложение или способ передачи его оскорбили вас. Господин Берков, — Евгения покраснела, произнося эту ложь, — хотел лично выразить вам свою и мою благодарность, но ему помешали, и он попросил господина директора исполнить это вместо него. Мне было бы очень неприятно, если бы вы усмотрели в этом неблагодарность или равнодушие с нашей стороны к человеку, который спас нам жизнь. Мы оба понимаем, чем обязаны вам, и надеюсь, что вы не откажетесь, если я попрошу вас, теперь, из моих рук…

Ульрих вздрогнул. Начало разговора подействовало на него смягчающим образом, но конец испортил все дело. Он побледнел, догадавшись, о чем пойдет речь, и резко прервал ее:

— Оставьте это! Если вы предлагаете мне такое, то я жалею, что не дал карете опрокинуться со всем ее содержимым.

Евгения отшатнулась при этом внезапном взрыве необузданной дикости, из-за которой все так боялись Ульриха Гартмана. Дочери барона Виндега никогда не приходилось слышать подобного тона и испытывать на себе такой взгляд, ведь она никогда еще не общалась близко с людьми этого круга. Она поднялась со своего места, крайне оскорбленная.

— Я вовсе не хотела навязывать вам нашей благодарности! Если вам выражение ее так неприятно, то я сожалею, что позвала вас.

Она повернулась к нему спиной, намереваясь выйти из комнаты, но это движение заставило Ульриха опомниться. Он быстро сделал несколько шагов к ней.

— Я… простите меня! Вас я не хотел огорчить!

В этом восклицании звучало такое искреннее раскаяние, что Евгения остановилась в удивлении и внимательно взглянула на него, стараясь в выражении его лица найти ключ к разгадке этого странного существа, — его пылкие слова смягчили ее гнев.

— Меня? — повторила она. — А когда вы других оскорбляете своей резкостью, например, господина директора, господина Вильберга, вам, значит, все равно?

— Да! — мрачно ответил Ульрих. — И им, и мне все равно. Между служащими и нами, рабочими, не может быть и речи о дружбе.

— Не может? — спросила Евгения смущенно. — Я и не знала, что отношения между служащими и рабочими так натянуты, и господин Берков, кажется, тоже не подозревает этого, а то постарался бы как-нибудь наладить их.

— Господин Берков, — сказал резко Ульрих, — вот уж двадцать лет думает только о наживе, но не о рабочих, и это будет продолжаться до тех пор, пока мы сами не начнем заботиться о себе, а тогда… ах, извините, я совсем забыл, что вы жена его сына… Простите!

Молодая женщина молчала, пораженная его беспощадной откровенностью. То, что она узнала сейчас, ей уже приходилось иногда слышать о своем свекре в виде намеков. Но страшная горечь, звучавшая в словах молодого рудокопа, показала ей всю глубину пропасти, которую Берков вырыл между собой и своими подчиненными. Кто порицал Беркова, мог всегда рассчитывать на симпатию его невестки; она на себе испытала, каково быть жертвой его цинизма, однако, будучи женой его сына, не осмеливалась ничем обнаружить этого, и потому, не желая выговаривать молодому человеку, предпочла сделать вид, что не поняла его слов.

— Итак, вы не хотите принять благодарность даже из моих рук, — возобновила она прежний разговор, чтобы уклониться от опасной темы. — В таком случае мне остается только словами выразить свою признательность человеку, спасшему меня от верной смерти. Может быть, вы и это отвергаете? Благодарю вас, Гартман!