– Рекомендацию? – со всей, на какую был сейчас способен, серьезностью уточнил Петр Акимович, старательно сдерживая улыбку.

– Да, – кивнула рыжая голова и подтвердила: – Ее. Бабушка говорит, что эту… – она снова сбилась, вспоминая слово, – рекондацию дают словами и на бумаге важные люди. Ты ведь самый тут важный, деда Петя?

– Ну, наверное, да, – поддержал предположение Петр Акимович.

– Вот ты мне ее и дай, – снова кивнула девочка и вздохнула: – А то как же я замуж-то пойду, без нее-то.

– Да уж, никак без рекомендации-то, – солидно согласился дед Петр, кашлянул, справляясь со смехом, и поинтересовался: – Так тебе в каком виде: в устном или письменном? – И, заметив напряжение на ее личике, быстро разъяснил: – На словах или на бумаге?

Малышка задумалась, снова сдвинув бровки, и решила:

– На бумаге! Я ее бабушке покажу.

– Ну, хорошо. – Петр Акимович протянул руку девчушке. – Идем в кабинет, выправим тебе документ.

И они ушли, а взрослые просто взорвались хохотом, еле дождавшись их ухода и подразнивая всячески Григория, ставшего вдруг женихом с рекомендациями.

Минут через пятнадцать Петр Акимович и Марьяна, державшая в ручонке скрученный трубочкой стандартный лист формата А4, вернулись на веранду к столу. Девочка вытащила свою ручонку из большой руки Петра Акимовича, быстренько подошла к Грише и протянула ему документ.

– Вот, – вздохнула она с тяжкой необходимостью. – Таки придется жениться на тебе. Рекондация теперь есть, что ты стоящий.

Гришка, посмеиваясь, развернул лист и прочитал:

«Я, Петр Акимович Вершинин, сим документом удостоверяю, что мой внук Вершинин Григорий Павлович является достойным молодым человеком с блестящими знаниями, прекрасными способностями, целеустремленным и обладающим большим чувством ответственности. Также могу удостоверить в том, что его ждет крепкое, интересное будущее. Убежден, что из него выйдет прекрасный муж и отец.

В мужья рекомендую».

И в конце листа личная печать и размашистая подпись деда.


Да уж. Такое трудно забыть.

Еще неделю эта история являлась предметом громкого смеха и воспоминаний, Григория неизменно называли «женихом с рекомендациями», а малую рыжуху – невестой. Но по большому счету ему было по барабану, как его там называют, а девчушка так и вовсе оказалась слишком занята своими детскими играми с друзьями, чтобы обращать внимание на какие-то взрослые глупости.

Насыщенное всяческими происшествиями, встречами и делами лето вскоре и вовсе отодвинуло это яркое происшествие, правда, навсегда запечатлев его в легендах обеих семей.

В то лето у Григория началась новая жизнь – студенческая, он поступил в Бауманку, куда стремился, пойдя по стопам деда – учиться на инженера-машиностроителя атомной промышленности.

И так его в этой учебе и студенческой жизни закрутило-завертело, что в «родовое гнездо» он приезжал теперь крайне редко. Только на те торжества, что числились святыми семейными праздниками, на которые собиралась вся родня в обязательном порядке – дни рождения бабушки и деда, следовавшие один за другим летом с разницей в две недели, Новый год и День Победы.

Девочку Марьяну он больше не видел, да и, откровенно говоря, совсем забыл о ее существовании. Вспоминалась она ему, только когда приходилось встречаться в свои редкие приезды с ее родителями или бабушкой-дедушкой на праздниках, но вспоминалась мимолетом, теплым напоминанием о смешной рыжей девчушке.

Наверное, он даже видел ее когда-нибудь, но честно не помнил никакой Марьяны, да к тому же это была уже совсем другая девочка – подросшая, изменившаяся и… абсолютно для него незаметная. А может, и не виделись, не встречались ни разу – бог знает. Его же память навсегда запечатлела ту маленькую забавную девчушку, умильно складывавшую ладошки и смотревшую на него огромными темно-голубыми глазищами.

Да-а-а уж, девочка выросла. И перестала быть ярко-рыжей. Переросла, видимо. Теперь это темная, изысканно патинированная благородная рыжина.

Интересно, у нее все такие же темно-голубые глазищи и сохранились ли те шесть ее великолепных веснушек на щеках?

– А давай-ка по чайку? – предложила бодрым тоном бабуля, возвращая его из яркого прошлого. – А то до обеда еще далеко, а ты с дороги.

– А давай! – согласился Григорий.

– Ну, тогда иди, скажи Женуарии, чтоб накрывала.

– Кому? – подивился он.

– А-а-а, – отмахнулась со смешком бабуля. – Мы теперь так Женю нашу называем с легкой руки Марьяши. Женька насмотрелась каких-то программ про грамотное ведение хозяйства домработницей, пришла ко мне и серьезно так запросилась на специальные курсы. Ну, я благословила и денег дала. Она отзанималась три месяца, сдала там тесты какие-то и должна была держать экзамен передо мной, чтобы я поставила ей оценку в специальный дневник. Что-то типа акта-приемки нанимателем. Готовилась она всерьез. Нас с Марьяшей, как комиссию по приемке, выставила из гостиной и строго-настрого запретила заходить, пока не позовет. Позвала. И мы обалдели: Евгения наша в строгом черном платьице, заметь, коротком, выше колена, в белоснежном накрахмаленном фартуке с приколотой к груди верхушечкой, в кружевном, накрахмаленном же наголовнике. А стол сервирован нашим лучшим фарфором и серебром, салфеточки в держателях, хрусталь сверкает, и посередине красуется утка на блюде. Марьяша посмотрела на всю эту красоту и говорит протяжно: «Не-е-е, никакая ты теперь, Евгения Борисовна, не Женечка». – «А кто ж?» – прямо оторопела Женя моя, а Марьяша с эдакой торжественностью сообщает: «Ты теперь, Евгения Борисовна, при такой-то красоте, целая Женуария, не иначе, эт точно!» Женька наша знать не знала, кто эта самая Женуария есть такая, но от удовольствия и похвалы расплылась в улыбке. А потом уж и сериал этот старый посмотрела. Да и я, грешным делом, глянула пару серий, так от смеха чуть до греха не довела.

– Что за сериал? – улыбался ее настроению Григорий.

– Да ты не помнишь. Показывали его на заре перестройки. Без слез не глянешь на игру актеров, но не в этом дело. Ты нашу Женю в коротеньком черном платьице и в красоте накрахмаленной вообще представляешь?

И Вершинин вдруг совершенно отчетливо представил, словно увидел это «кино» своими глазами.

Женя, работавшая домработницей бабули последние лет десять, женщина неопределенного – от тридцати пяти до сорока пяти возраста, обычной русской внешности, поражающего душевного простодушия и открытости, которое если и можно найти в наше время в людях, то, наверное, только в какой-нибудь глубинке забубенной. И при этом весьма впечатляющей комплекции – маленькая, не больше метра шестидесяти, кругленькая, килограмм под сто, с оттопыренной попкой, с гранитным бюстом, с короткими толстенькими-крепенькими руками-ногами и при таких габаритах необычайно шустрая, везде поспевающая, домовитая, спорая, охочая до любого дела и чрезмерно эмоциональная.

И когда он представил себе всю эту красоту в коротком черном платьице, с приколотым на гранитный бюст навершии крахмального фартучка, и белоснежный кокошник на голове, то постепенно, начав тихо посмеиваться, все больше и больше заводился.

– Вот-вот, – поддержала внука в его фантазиях бабушка и принялась посмеиваться за компанию.

– Нет, – качал он головой. – Это точно Женуария какая-то! Права твоя Марьяна!

– И что ты думаешь, – смеялась уже вовсю бабуля. – С тех пор как прилипло! Теперь только на это имя и отзывается, с гордостью носит. А семья уже и забыла, как ее раньше величали, все теперь только Женуарией и кличут.

– И чего смешного? – донесся от двери обиженный голос Жени. – Правильное имя. К тому же я высшую квалификацию получила, а это вам не деревня какая.

– Все-все, – утирала слезу бабуля. – Никто не спорит: имя что надо! – И, успокаиваясь, попросила: – Чайку нам организуй, Женуария ты моя.

– Мигом! – пообещала новоиспеченная мексиканка и умотала в кухню.

Они попили чайку с вареньицем и маленькими пирожочками, поболтали о пустяках, посмеялись над его кроватной терапией на чердаке, и бабуля предложила внуку пройти прогуляться до обеда.

На обед должны были приехать некоторые из родственников и прийти Марьяна, о чем и уведомила внука Глафира Сергеевна, стрельнув на него несколько тревожным взглядом, но быстро отвела глаза, надеясь, что тот не заметил беспокойства.

Конечно, он заметил и, конечно, не подал виду, чтобы не расстраивать бабушку попусту, все это было понятно и давно привычно – ее беспокойство за него, попытки оберегать и защищать перед семейством и его стойкое намерение оберегать и защищать ее от того же семейства.

– Пойду, – как можно более беззаботно сказал Григорий, подошел к бабуле, наклонился и поцеловал в щечку.

– Иди, – благословила она, погладив его по щеке.


Он бродил по их огромному заросшему участку и уже смиренно принимал воспоминания, взявшиеся за него нынче всерьез, махнув мысленно рукой и осознав всю бесполезность борьбы с ними. Видимо, это было неизбежно: приехав сюда, сразу же попасть в плен прошлого, навязчиво и неотступно прокручивавшего киноленту памяти, смотреть на прошлую жизнь, ее радости и смех, беззаботное детское и юношеское счастье, достижения, победы и поражения и… черную горечь потерь и темноту обид.

И ему казалось, что он старый замученный старик, так много вместилось, оказывается, в его памяти событий, эмоций и такую почти физическую боль в груди вызывали воспоминания о той, прошлой, далекой счастливой жизни в кругу большой, дружной семьи, что давала ощущение полной защищенности, плеча к плечу, причастности к роду.

Той, что оказалась иллюзией, обманом, детской сказкой.

Но имелось кое-что пострашнее крушения иллюзий и предательства.

С того памятного трагического дня двенадцать лет назад он был в этом доме всего два раза, в дни рождения бабушки: на восьмидесятилетний юбилей и еще один раз на восемьдесят пять, и появлялся-то всего на пару-тройку часов – поздравить, поцеловать, почувствовать ее объятия, как в детстве, ее необыкновенный прекрасный запах, посидеть за праздничным столом, с особым удовольствием вызывая у родни сковывающее чувство неловкости и глухого недовольства – и уезжал.