– А ты как? – спрашивает Стас.

Мы говорим словно чужие. Не стоило его приглашать. Ни к чему.

– Хорошо, – отвечаю я.

Он ловит мой взгляд, я отвожу глаза, чтобы скрыть свои мысли, и сердце рушится вниз. У барной стойки парень спиной ко мне, рукава его черного свитера закатаны до локтя. Так знакомо, что я вся в жару. Мне чудятся черные редкие волоски на смуглых предплечьях. Я хочу видеть его лицо. Немедленно!

Парень с бокалом идет к нам, мои ладони сами сжимаются в кулаки.

– Кто он? – спрашивает незнакомый голос.

Стас смотрит туда же, его лицо морщится, словно от боли. Он ошибся, я тоже.

– Не знаю.

Я выхожу из кофейни раньше, Стас остается расплачиваться. Воздух пахнет весной, я ее не люблю. Она не обещает, я жду. Мне все время хочется бежать, не зная куда. Но, кажется, я себя поняла. В моем сердце свербит тоска по тому, что могло быть. Не больше. И я успокаиваюсь.

Мы едем в машине, перебрасываясь незначащими словами. Я сижу, отвернувшись к окну. На моих коленях не лежит солнце, и мне нечем согреть ладони. У него голубые глаза. Мне подсказало это весеннее солнце. Жаль, что я сразу не поняла. Так жаль. Так жаль… Что хочется плакать.

Марат

Кирилл принес мне серию офортов. Вряд ли их продашь. Публика не западает на графику, она покупает яркую мазню, а потом не знает, как приладить к обоям. Но…

– Мне они нравятся, – смущенно сказал Кирилл. – Даже не знаю чем.

Кажется, я знаю…

– Кто автор?

– Он уже умер. Вдова хочет их продать… Если получится.

Я пробежал офорты глазами, потом стал рассматривать каждый в отдельности. Рисунок скупой, но выразительный. Ничего лишнего, только самое главное. Неуклюжие линии, то истончаясь, то прерываясь, то легко, то трудно врезаются в пористую поверхность, словно движутся за резцом по камню. Расплывающийся контур дает впечатление тени, четкий – света, делая изображение трехмерным. Мои глаза следуют за черными контурами, рисующими странные образы то ли людей, то ли небожителей. Фигуры удлиненные, вытянутые, подчеркнуто спокойные, вокруг изломанный, взорванный пейзаж, переданный несколькими линиями. Неожиданный контраст тревоги и покоя оставляет сильное ощущение. У меня вдруг мелькнула мысль – они подошли бы к моей квартире.

– Ну и как? – привычно спросил Кирилл.

– Ничего, – скучно ответил я. – Оставь, я подумаю. Хотя вряд ли…

– Ладно, – Кирилл улыбнулся одними губами. – Майра вами интересуется. Здорово вы ее срубили. Она – неразгрызаемый орешек… – Он помолчал. – Была.

Противоестественно длинные узкие глаза кольнули низ живота, опоясав его черным поясом. Я поморщился, отгоняя воспоминания. Слишком легко. Это скучно.

– Есть отличная шутка, – засмеялся я. – Деревенский брадобрей бреет всех, кто не бреется сам.

– А что остается самому брадобрею? – удивился Кирилл.

– Брадобрей – женщина! – смеясь, ответил я.

– Женщины это знают?

– Они думает, что брадобрей – это мы.

– И кто заблуждается?

– С какой колокольни смотреть. Все мы человеки, – я неопределенно повращал рукой в воздухе. – Ищем определенность там, где ее нет.

– Я понял. Брадобрей – вещество неопределенное, – Кирилл натянуто улыбнулся и навязчиво перевел разговор в прежнее русло: – Может, сегодня? Майра просила передать…

– Не сегодня, – я удалил Майру из памяти без сожалений.

Мне хотелось остаться одному, чтобы смотреть офорты. Что-то меня в них зацепило. Так серьезно, что лучше было остаться. Я закрыл за Кириллом дверь и вернулся к черно-белым рисункам. На всех люди, и только на одном камни, сложенные в мазары. Я вгляделся, и мазары трансформировались в людей – лежащих, сидящих на корточках, стоящих на коленях и в полный рост. Одни расслаблены и безмятежны, другие скрючены и скорежены злобой и болью. Я улыбнулся – неплохая эпитафия. Мой глаз всегда находит несоответствие, выпадающее из общей картинки. Теперь хорошо бы узнать, исключение или правило я обнаружил.

Я лег на кровать, чтобы искать правило, и нашел. На офортах вдруг выступили люди-деревья, люди-дома, люди-надгробия, люди-животные. Я пересматривал ребусы, разгадывая загадки, и внезапно меня что-то торкнуло. Я снова вернулся к мазарам. На куполе центрального надгробия, как фотоснимок, вдруг проявилось крыло бабочки – Papilio glaucus. Мне стало жарко. Я увидел переднее крыло самца парусника. Белоснежное, с черными полосами. Как у зебры.

В любви один из двоицы цепенеет. Мне удается этого избежать. Это не так уж трудно. Влечение исчезает, как только получаешь свое. У меня всегда так. Я не звоню ей почти неделю. Это не наказание, а маневр для получения желаемого. Она сказала – «потом», что означает отсроченное «да». Растянутое во времени желание зажигает сильнее. Я люблю брачные танцы – один шаг вперед, два назад. Но они всегда заканчиваются одним и тем же – сменой партнера. Зачем я так делаю? Меня притягивает не финал, а начало. Всегда по-разному. Майра – это охота на лис, где правила давно известны. Я предпочитаю подстерегать непредсказуемость в скрадке и в одиночку. Без егерей.

Ночью на меня напала бессонница, я перелег в кровати, чтобы видеть окно. Оно зияло черным провалом в серой, призрачной стене. Луна растворила оконную решетку в кислотной ночи, сделав невидимой. Я рефлекторно отвел глаза. На бледных обоях шуршат ветки черных деревьев. Мрачный потолок давит свинцом, в его плафоне ожили едва уловимые тени. Я не вижу, я слышу тихий шорох кружащих вверху мускулистых, бесполых тел.

Ненавижу проемы, провалы, балконы, темень. В голову лезет черт знает что. Почему мне привиделись «Менины» Пикассо? Он использовал мотив Веласкеса, но переработал по-своему. У Веласкеса парадный портрет – инфанта в окружении придворных, художника и пары шутов. У Пикассо картинка превратилась в фильм ужасов без финала и старта. Маленькая девочка светлым пятном, из мрака выплывают тенями монструозные фигуры, рядом фрейлины – злобные ведьмы; остальные спарены и отчуждены, даже те, кто за нее отвечает. Шут парит бесплотным контуром, отзеркаливая того, кто стоит в дальнем проеме двери, – черного человека, стоящего против света. На нем лежит отпечаток тотальной угрозы, похожей на смерть. Но так ли черны его замыслы? Девочка стоит к нему спиной – невинна и безмятежна, но равнодушна. Ее платье цветет светом дверного проема – сильная, отчетливая связь ее с черным пришельцем. Он ушел, но остался. Кто кого? Он или она?

* * *

В полутьме прихожей я вижу, как трепещут крылья ее носа. Глаза цвета черного кофе неслышно крадутся по старым обоям, осторожно обходя заросли нарисованных, смазанных временем цветов. Они обходят угол, внезапно сворачивают вбок и врезаются в мои зрачки. В ее радужке кипит раскаленная докрасна кофейная пенка. Мы смотрим глаза в глаза. Кто кого? Я вижу, как вдруг ее ноздри раздулись, и мое сердце ухает вниз. Она так же внезапно отводит взгляд, ведя меня за собой. Она на каблуках, но я не слышу ее шагов, только шуршание вкрадчивой шелковой юбки. Я остаюсь в скрадке темной прихожей, чтобы узнать. Она не идет к центру, а медленно, настороженно обходит мою территорию по периметру, словно дикий зверь. Ее шелковая юбка блестит, копируя мягкие, тихие движения бедер. Я не вижу ее лица, но вижу, как раздуваются ноздри, запоминая запах. Она останавливается там, где нет света, и запрокидывает голову к потолку. К плафону с отпечатком дешевого соцреализма. На нем пылают костром языки женских красных косынок. Но ее взгляд кружит бабочкой по обугленным мускулам бравых парней. Значит, она такая?

– Что за необычное место! – тихо восклицает она.

– Это железнодорожные кассы, – улыбаюсь я.

– Ты живешь в кассах? – смеется она и бросает на меня быстрый взгляд. – Тебе идет.

– А на что похожа твоя территория?

– Моя?.. – Она задумывается, ее взгляд снова уходит к краснокосыночному, мускулистому симулякру на потолке. – На учебник геометрии.

Она начинает смеяться, ее белые зубы блестят, обдавая меня холодком.

– Странно! Я только сейчас это поняла.

– Геометрия – любимый предмет? – не верится мне. Ей больше идет шероховатый грунт и неточный контур. Или я еще не успел понять.

– Не люблю прямые, – не раздумывая, соглашается она со мной. – А твой дом на что похож?

– Ни на что. Я в нем почти не живу, – я ухожу от ответа.

Невинный с виду вопрос похож на взлом моей территории, но я его не позволял. Стоит сменить тему. Я протягиваю бокал «Fleurie», на ее ладонь падает сухой малиновый отблеск. И я вижу, как раздуваются крылья ее носа. Она чует кровь раздавленных виноградин, и меня возбуждает и ворожит ее неприкрытая животная чувственность. Она касается губами бокала, я ощущаю ожог внизу живота, и моим джинсам становится тесно.

– Пахнет крыжовником, – улыбается она.

– Все французы лжецы. – Я смотрю на ее красные, жаркие губы, она опускает ресницы, чтобы снова взглянуть на меня.

– Ты у нас уже второй месяц. – Она не желает сдаваться.

– Дела…

– Надолго?

– Не знаю, – я киваю в сторону картин, стоящих лицом к стене.

– Можно? – нерешительно спрашивает она.

– Да, – разрешаю я. В них нет ничего особенного. Они не мои. Она догадается?

Она поворачивает к себе первый попавшийся холст из средней кучи, но он в середине. И мне приходит в голову мысль – ее встреча со случайностью подскажет закономерность. Я жду ответ, затаив дыхание, и чуть не смеюсь вслух. Так и есть. Она выбрала «аквариум». Я не взял бы эту работу, если бы не она.

– Кто здесь? – спросил я.

– Пастух и барашки, – наивно, совсем по-детски ответил автор.

А мне привиделся фантазм сквозь толщу разогретой солнцем воды. Солнце рассеивает призрачный утренний свет, проходя сквозь воздух, схожий с мутной околоплодной водой. В странной зародышевой плазме изображение расплывается и дрожит золотистым миражным маревом, по его краю колеблются бутылочно-зеленые и коричневатые тени. В самом центре под солнечным окуляром стоит размытая зыбким светом фигура темноволосой женщины в красной галабее. И вокруг нее огромные белые яйца в солнечном облаке фисташковой травы.