Нина Андреевна была очень хорошенькая, кудрявая, с пышной фигуркой. Неглупая, живая, образованная – старший преподаватель кафедры научного коммунизма Политехнического института. Была не хуже людей, все культурные галочки ставила, выписывала «Новый мир» и «Юность», в театры ходила, по Золотому кольцу ездила и Толстого читала – ПОЧЕМУ они не ладили?

Ну, возможно, его увлечение могло казаться ей странным или даже вызывать определенное раздражение. Вместо того чтобы, защитив кандидатскую, тут же приняться за докторскую или, на худой конец, вечерами играть с Левкой в футбол, а с Соней в тихие настольные игры, муж занимался черт знает чем. Открывал картонную обувную коробку, в коробке лежали папки с завязками, а в папках листочки. Он перебирал листочки, что-то записывал, сравнивал. Когда Толстой писал «Анну Каренину», или «Крейцерову сонату», или «Смерть Ивана Ильича» – что в это время происходило в его жизни, что было у него на душе? Он читал понемногу, затем изучал «Дневники», делал пометки на полях, искал соответствия. Вот его что интересовало – как соотносятся гений и личная жизнь.

А почему нет?.. Всех разное интересует. В оправдание своего увлечения Сонин папа робко приводил жене цитату из Герцена: «Частная жизнь сочинителя есть драгоценный комментарий к его сочинениям». Но Нина Андреевна все равно сердилась, хотя к Герцену относилась с уважением за то, что он разбудил русскую революцию.

Всякий раз, когда муж брал в руки книгу своего кумира, она говорила – лучше бы ты докторскую писал, рос по карьерной лестнице. «Как это расти по лестнице?» – думала Соня и представляла, как ее папа поднимается с этажа на этаж, увеличиваясь в росте и весе. А когда папа станет доктором наук, он будет толстый, как Робин Бобин Барабек скушал сорок человек.

В хорошем настроении Нина Андреевна реагировала на синий том Толстого в руках Сониного папы иначе – она улыбалась и пела мужу песенку:

Жил-был великий писатель, Лев Николаич Толстой, Не кушал ни рыбы, ни мяса, ходил натурально босой…

Сонин папа страдальчески кривился и, казалось, весь уходил в синий том, а она теснила его и напевала:

Жена его Софья Андревна обратно любила поесть, Босая она не ходила, спасая фамильную честь…

Этой невинной песенкой и сопровождался их брак.

Наверное, Сонин папа все-таки был немного толстовцем в настоящем смысле этого слова – он был непротивленец злу жены насилием, во всяком случае, он был совершенно перед ней беззащитен, так и мучился под эту песенку много лет, ни разу не сказав жене «дорогая, не пой больше» или «заткнись, пожалуйста». А может быть, ему было приятно мучиться с Ниной Андреевной, как Толстой в конце жизни мучился со своей женой. Может, он считал, что Нина Андреевна и Софья Андреевна – одно и то же. Нина Андреевна требовала от него диссертации, а не занятия ерундой. И Софья Андреевна требовала от Льва Николаевича не заниматься ерундой.

Странно, что этот вялый непротивленец, в конце концов, умудрился сделать резкий жест и освободиться от Сониной мамы, но однажды, весной, он просто исчез. И от Сони с Левкой тоже исчез, на всякий случай. Исчез и растворился в большом городе. Наверное, у Сониного папы не было другого выхода… другого выхода на свободу. Нина Андреевна была удивлена и оскорблена и ни за что не оставила бы ему возможности спокойно быть отцом Соне и Леве, так что лучше всего ему было просто утечь из их жизни с весенними ручьями.

Но Соня очень плакала, все-таки она была совсем еще небольшая. Спросила Нину Андреевну – почему?..

– Вы с Левой виноваты. Вы должны были лучше себя вести. Я надеюсь, что для вас обоих это будет хорошим уроком, – ответила Нина Андреевна, желая извлечь из ухода мужа хоть какую-то педагогическую пользу.

Соня думала-думала и поняла: если бы она, Соня, была получше, если бы она была не просто хорошей девочкой, а очень-очень хорошей девочкой, – папа ни за что не бросил бы ее. Ведь очень-очень хорошее не оставляют, как старые ненужные вещи.

Разъяренная Нина Андреевна пожелала уничтожить в своем доме все следы мужа-предателя. Если бы она могла, она уничтожила бы и Соню с Левой, но она не могла, поэтому – только вещи. У Левы на память от отца ничего не осталось, да ему было и не нужно, а Соне было нужно, поэтому у нее осталось все, что удалось скрыть от материнской ярости.

Вслед за старыми тренировочными костюмами и прочей чепухой полетела в помойку и фотография Толстого в Ясной Поляне. Соня фотографию подобрала, разгладила, спрятала под матрац. А других фотографий от Сониного папы в доме не осталось – только вот этот скомканный Лев Николаевич в мешковатой серой рубахе.

Соня втайне сохранила папину коробку, с этой коробкой она и вышла замуж – незаметно вынесла ее из дома. В коробке два тома Толстого, «Дневники» с папиными пометками на полях.

Лева отца не простил, хотя для него все неплохо обошлось и без отца-предателя, – мама с Соней очень сильно любили его вдвоем. Соня тоже не простила отца, потому что и не сердилась. Она часто думала: как же он страшно ненавидел Нину Андреевну, что оставил у них дома все, что ему было хоть немного дорого, – и Толстого, и Соню… А может быть, в его новой жизни у него была новая коробка с бумагами и новая Соня?.. Новая маленькая Соня, получше прежней.

Как-то, когда Соне было уже лет двенадцать, она рылась в маминой шкатулке – примеряла клипсы и брошечки – и посреди блестящей чепуховинки нашла обрывок папиного письма к Нине Андреевне. Обрывок начинался словами «Моя сладкая зайка».

– Зайка, моя сладкая зайка, – примериваясь к чужой нежности, прошептала Соня. Меньше всего на свете Нина Андреевна была похожа на сладкую зайку. И Соня окончательно перестала что-либо понимать про своих маму-папу и в целом про жизнь и про любовь.

Кое-что оботце они знали, вернее, узнали уже взрослыми. Отец давно защитил докторскую, давно уже работал за границей – он был неплохой биолог, не первой обоймы, но все же. Его пригласили сначала в университет в Гейдельберге, затем в Мангейм, затем в Америку, и там, в бесчисленном множестве провинциальных университетов, он и затерялся, теперь уже, очевидно, навсегда. Левка сообщил об этом Соне с таким равнодушием, что ей непонятно, отчего было так больно – от того ли, что Америка-то, уж конечно, несравненно лучше, чем она, Соня, или от Левкиного равнодушия. Ведь когда-то ее папа… ну, женился на маме. Была же у них первая брачная ночь и медовый месяц, была же эта записка-зайка, любили же они друг друга, черт возьми!..

Ах да, тогда же, через Левку, отец передал Соне привет. Передал привет и рассказ о том, как однажды в дом номер 38 А по Таврической улице, в котором она проживает с мужем, приходил Л. Н. Толстой. Чтобы Соня гордилась.

Так что в наследство от папы Соне достались потертая обувная коробка, склонность к рассуждениям про Анну Каренину и гнетущий страх предательства, любого.

ДЕНЬ ПЕРВЫЙ

Такси остановилось около девятиэтажного дома в Бескудниково. От Чистых прудов до Бескудниково на такси пятьсот рублей и тридцать лет. Пятьсот рублей совсем недорого, если считать, что это не такси, а машина времени. Таксист называл Бескудниково Паскудниковом, Соне было обидно.

Машина времени привезла Соню в пейзаж 70-х, на типичную Третью улицу Строителей. Улица отходила от железной дороги. За три десятилетия когда-то приличная Третья улица Строителей сильно обветшала, а главное, морально поизносилась. Панельные дома 70-х, совсем недолго пожив модными красавцами, оказались еще более депрессивными, чем хрущевки, те хотя бы были веселенькие, как кустики-уродцы на болоте, и пахли трогательным теплом новоселов, переселенцев из московских коммуналок, а от этих, с почерневшими скелетами балконов, веет тоской, муторной и безнадежной, тупой каждодневной неудачливостью. Метро нет, до ближайшей станции автобус идет полчаса.

Вот они, два мира – уютная московская жизнь в переулочке на Чистых прудах и девятиэтажки, краснокирпичная поликлиника через пустырь, торговый центр-стекляшка, не город, не деревня, не Москва, не провинция, а мой адрес Советский Союз, – рабочая окраина с московской пропиской. Тут, в девятиэтажке, и живет Левка, бывший золотой мальчик, а ныне Оксанин муж, отец ее детей, любовник разноцветной барышни, похожей на встрепанную курочку.

Когда Левка с Оксаной приехали жить-поживать и добра наживать в эту девятиэтажку длиной с километр, в пятый из двадцати подъездов, Левка был уверен, что этот пустырь, и торговый центр-стекляшка, и краснокирпичная поликлиника ему на пять минут – до того, как пойдет совсем иная жизнь и по-настоящему свершится судьба. Пока, после жизни с Ок-саниными родителями, и эта рабочая окраина, свое жилье в Москве, было хорошее жилье, просто отличное! Оксанины родители за стенкой подсчитывали, сколько раз скрипнет диван в комнатке дочери, и если больше десяти, то барабанили в стенку – мол, хватит уже!.. После Оксаниных родителей все было хорошо, просто отлично.

Ну и конечно же Левка не мог знать, что в краснокирпич-ной поликлинике встанут на полку две пухлые карточки его детей – Николаевой Танечки и Николаева Олега.

За пятнадцать лет, прошедшие с того момента, когда Левка на руках внес Оксану в их двухкомнатную квартиру, комнаты смежные, 16,5 и 11 метров, плюс балкон, санузел совмещенный, – НИЧЕГО НЕ ИЗМЕНИЛОСЬ. Даже пустырь за

эти годы не застроили – заколдованное место.

Ничего не изменилось с тех лет, ни-че-го. Разве что мелочи – появилась стекляшка «24 часа» с иностранными напитками в витрине, сменилась вывеска на торговом центре – «Ресторан Голливуд» и открылся стриптиз-бар «Бублики» на первом этаже Левкиного дома. Вывеска «Стриптиз-бар „Бублики"» – в контексте данного пейзажа это было не смешно, а, напротив, логично. Днем кафетерий «Бублики» или молочная кухня, а вечером стриптиз-бар.

К подъезду во дворе вела тропинка между гаражами-ракушками, посредине тропинки глубокая канава с торчащими наружу трубами – выкопали по какой-то хозяйственной нужде, а закопать забыли. На канаву сверху положены доски. Доски скользкие, качаются, каблук застрял в щели, Соня неуклюже замахала руками, чуть не свалилась в канаву.