Все хорошо, в Аришиной семье всегда было все хорошо, проблемы решались незаметно, деньги вроде бы брались сами по себе, а если их не было, то Игорь с Аришей никогда не садились, подперев головы руками, и не говорили горестно – ах, у нас нет денег, нам не на что лук купить или в Европу поехать. И ребенок, Сережка, рос как бы между прочим. И никаких неприглядных подробностей быта у Ариши словно бы и не было – Соня никогда не видела у нее веника, швабры или, к примеру, средства очистки для унитаза. И разговоров про любое «не повезло» никогда не водилось, хотя и Ари-ше с Игорем конечно же иногда не везло. Так они и жили, не обременяя себя собственным существованием, словно невесомо присели на краешек жизни, а не взгромоздились увесистым задом, не ерзали – как бы получше утвердиться. Должно быть, их обстоятельства – семьи, связи, невнятные способы добывания денег – такой легкости способствовали, а может быть, Ариша с Игорем и в иных выпавших им декорациях жили бы так же легко – дрова рубили, воду носили, в небо смотрели.

В Аришином салончике на Чистых прудах почти все были бывшие питерцы – такой небольшой питерский островок в московском океане. Питерцы делились на старых и новых. Старые перебрались в Москву давно, лет десять—пятнадцать назад – у кого-то были московские корни, как у Игоря с Ари-шей, кто-то женился в Москве, как Левка.

Левка и Игорь были питерские золотые мальчики. В то время, когда они были мальчиками, это не означало больших денег или принадлежности к богатой светской тусовки, а означало, что они бродили по одним и тем же тропам – английская школа, филфак, некоторая свобода мышления, чтения и передвижения внутри недоступного остальным замкнутого питерского мирка. В сущности, они сами себя назначили золотыми: Игорь и Левка были самые смешливые на филфаке, девочки их были самые красивые, напитки и сигареты самые заграничные, и еще у них была одна машина на двоих – Игоря, и это делало их обоих совсем уж неприступно золотыми. Но даже и это было не главное. Главным было их ощущение своей отдельности, заведомой непредназначенности к среднесоветско-му тупому существованию, непрошибаемая убежденность в том, что именно их ожидает особенная яркая жизнь. И все вокруг, и девочки, и преподаватели, – ВСЕ ожидали от Игоря и Левки судьбы, карьеры или чего-то другого феерического.

В последние годы появились новые питерцы. Новые стремились в Москву неудержимо-страстно, как Ломоносов с поморских земель. В Москве министерства, и центральные каналы, и перспективы, и деньги, а в Питере что – Эрмитаж, дождь и общая вялость. Многие из тех, с кем Ариша училась в Питере, перебрались в Москву, друг за другом, как переходят дорогу детсадовцы, держась за резиночку. Резиночкой для занятия хорошей позиции в Москве служила личная преданность, кто с кем в одной песочнице вырос. Так что оказалось, будто Ариша в Москве в университете училась, а не в Питере.

Не у всех сложилась достойная Москвы карьера, но между старыми и новыми питерцами наблюдалось одно различие – старые и новые различались своей откровенностью. Все новые делали вид, что карьера сложилась, – ведь питерский человек приезжает в Москву делать карьеру, иначе зачем ему сюда? В Москве что – Мавзолей, Кремль и суета. В Питере лучше – Эрмитаж, дождь и общая вялость.

Ну, а старые питерцы просто жили, кто как Левка, к примеру, легко признавался в своих неудачах, потому что он в Москве не делал карьеру, просто жил, а в жизни все бывает.

Соня посидела, послушала, как трое незнакомых мужчин рядом с ней взволнованно обсуждают перестановки в правительстве. Каждый из них уверял, что приближен к кому-то важному и точно знает из первых рук, что делается там, за зубцами, – в Кремле.

«В Кремле-е», – подумала Соня и пошла искать Левку. Впрочем, что его искать, – он не там, где обсуждаются перестановки в правительстве, а там, где музыка.

В большой гостиной Соня вместе с другими гостями смотрела, как Левка, длинноногий, изящный, с мягкой кошачьей пластикой, щекой к щеке танцует с разноцветной барышней, не то блондинкой, не то брюнеткой. Красиво…

Левка учился танцевать в комнатке, где жил вдвоем с Соней. Таскал перед собой в качестве партнера старого плюшевого медведя, говорил Соне – давай теперь ты. Комнатка крошечная, Соня спотыкалась о мебель, падала на диван.

– Ты еще хуже медведя, – сердился Левка и опять кружился с плюшевым медведем на полутора свободных метрах. Пам-пам-пам – поворачивал медведя к себе толстой попой, пам-пам-пам – как положено в танго, запрокидывал медведю лапу…

…Был такой тонкий, красивый мальчик, и в свои сорок такой же тонкий, красивый… Неужели все, что уже было, уже с ним случилось, – все ЭТО уже и есть ЕГО СУДЬБА?..

– Жаль Игоря… Видишь, что здесь творится? – многозначительно сказал Левка Соне, прощаясь в прихожей. – Развели декаданс.

– Э-э… ну… вечеринка, а что?..

– Я думал, ты знаешь…

Соня не успела спросить, что именно она должна знать. Как часто бывает, все надумали уходить одновременно, прихожая заполнилась восклицаниями, смехом, прощальным чмоканьем, а в обрывках разговоров уже звучал завтрашний день – договоренности, обещания увидеться, созвониться.

– Так вот, Соня, – важно произнес Левка, – Оксана сказала, все кончено. Она меня уже неделю домой не пускает.

Это так странно прозвучало здесь, у Ариши, что Соня улыбнулась в Аришином стиле – все пройдет, и легко спросила:

– Обидки, ерунда, глупости… да, Левочка?

– Что же мне, в дверь ломиться? – шептал Левка и смотрел жалобно. – Да она и не откроет!.. Перед детьми позор, перед соседями…

– У тебя очередной роман, Левочка?

– Ты не понимаешь, я влюбился, – важно сказал Левка, словно возлагая на Соню вину не только за то, что варенье закончилось, но и за то, что она не понимает, КАК ему грустно оттого, что он уже съел все варенье, все…

Левка показал глазами на стоявшую поодаль разноцветную барышню. Повернулся, хозяйским жестом приобнял за плечи.

Разноцветная барышня, похожая на встрепанную курочку, без улыбки смотрела на Соню и так самостоятельно стояла под Левкиной рукой, будто наблюдала со стороны, как он трепыхается, бедный хвастливый петушок, бедный женатый на стерве Левка.

– И что? – грубо сказала Соня, обидевшись, что Левка был при барышне, а не она при нем.

– Ты не понимаешь… – со значением повторил Левка. Это была Левкина любимая фраза – «ты не понимаешь»…

Нет ничего хуже, чем пытаться заснуть в чужой прокуренной комнате, где мучительно неуютно от невыветрившихся чужих запахов, табака и парфюма, и от усталости и возбуждения происходит странное, то ли странные ночные мысли в полузабытьи, то ли снятся странные сны.

Во сне она сидела на первой парте в школьном платьице, белом переднике с крылышками и бантом в волосах, – отличница. Все остальные дети в классе были в лаптях, некоторые босиком. А на учительском месте сидел Толстой, такой же, как на фотографии в Ясной Поляне, – седобородый, остроглазый, в серой мешковатой рубахе.

– Можно мне спросить, Лев Николаевич? – Соня подняла руку. – А если бы Анна не встретила Вронского, она все равно прошла бы весь этот путь – любовь, поезд, но с ДРУГИМ? С каким-нибудь князем Василием? Или спокойно состарилась бы, так и не узнав, что такое страсть?

Толстой, не отвечая, неодобрительно покачал бородой. Соня замерла, не решаясь прервать молчание.

– Надолго в Москву? Зачем? По семейным делам брата? – наконец спросил Толстой. – Замужем? У мужа уши есть? У вас один ребенок, сын?

У Сони создалось впечатление, что Толстой недоволен темпами прироста населения, и, как всякая отличница, она попыталась перейти к теме, которую хорошо знала.

– Почему Каренина и Вронского зовут одинаково? Чтобы написать фразу: «Какая страшная судьба, что они оба Алексеи»? – спросила Соня.

– Правильно, – довольно кивнул Толстой, – молодец, Николаева Соня, помнишь наизусть.

– Неправда, что Анна не знала, что выйдет из этой встречи на вокзале, – робко сказала Соня. – Потому что женщина всегда ЗНАЕТ. И что она не хотела привлекать к себе Вронского, тоже вранье. Она именно что ХОТЕЛА. Она же полюбила его в ту же минуту, как увидела! Она скрывала это от себя, врушка-врушка!.. Потому что правильно писали в старинных романах: «Любовь – это как удар молнии». Когда тебя ударит молнией, тут же поймешь, кто твой человек, а кто нет, и никуда от этого не деться… О господи, как страшно!

– Страшно, – довольно подтвердил Толстой и улыбнулся Соне странной улыбкой – ласковой, горестной и слегка жалостливой. – Боишься, Николаева Соня?

– Боюсь, Лев Николаевич.

– Правильно, так и должно быть. Семья не игрушка, – сказал Толстой. – Садись, Николаева Соня, пятерка.

И Соня удовлетворенно уселась на свое место, – отличница.

Наивно, конечно, и глупо, что петербургская дама, жена важного мужа Соня Головина, в свои тридцать с лишним лет лежит в полузабытьи, и видит во сне Льва Николаевича, и думает про Анну Каренину. Как будто она какая-нибудь романтическая Мышь, свихнувшаяся на русской литературе. Наивно, глупо, но что же делать, если именно этот сон она сейчас и видит и именно об этом она сейчас и думает? Наверное, ей просто нельзя спать в прокуренной комнате. Хотя… пожалуй, Соня не так уж и виновата – у нее в этом смысле очень плохая наследственность.

О ВЛИЯНИИ НАСУПЛЕННЫХ БРОВЕЙ НА ХРУПКУЮ ДЕТСКУЮ ПСИХИКУ

Нежное, уютное имя «Сонечка» придумал папа. Мать хотела назвать ее Светкой, и это было бы совсем другое дело. Будь она Светкой, все было бы иначе – гоняла бы по двору, висела бы на деревьях, была бы главной девчонкой во дворе, а затем выросла в родину-мать. А Сонечкой – стояла в сторонке, смотрела… И была чистой воды индивидуалисткой, далекой от общественных страстей двора и страны и занятой исключительно своей частной жизнью. Так что Соня была папе благодарна, что она Сонечка, а не Светка.

Сонин папа назвал детей своих Львом и Софьей не за красоту имен, а потому что он был – толстовец. Не в том, конечно, смысле, что ходил за плугом босой или придерживался идеи непротивления злу насилием, а просто его так называла жена – за страстную, особенную любовь к Толстому. Сонечка выросла под знаменитой фотографией Льва Николаевича в Ясной Поляне – седой бородатый старик стоял, опершись на высокую спинку стула. Остроглазый, с насупленными бровями. Смотрел на нее со стены, когда она засыпала. Соня тоже на него смотрела, как-то он ее волновал, нравился ей, как нравится страшное, – и страшно, и хочется смотреть. Борода сквозная, сухая, неровная, брови…