…Алексей Юрьевич не был на Таврической улице самозванцем. Алик Головин с рождения жил на Таврической улице в кладовке шведского посла.

Советская власть превратила апартаменты последнего в Петербурге посла в жилплощадь для трудящихся. Трудящиеся Головины, мама с сыном, владели кладовкой – в ней жил Алик, и небольшой частью танцевального зала.

В кладовке можно было стоять, лежать на диване и боком сидеть за крошечным письменным столом. Пятиметровый потолок создавал одинаковое с любого места ощущение, словно находишься внутри карандаша.

Во второй комнате тоже было интересно, так что впервые приходящим гостям хотелось потрясти головой и сказать – где я, что я?.. С одной стороны зала было огромное окно, с другой – камин белого мрамора в золотых завитках и две двери, в коридор и в кладовку, поэтому мебель стояла не у стен, а веселилась посередине, как будто диван, шкаф и стол вышли потанцевать. В общем, типично питерское жилье, нелепое, безумное, дающее ощущение причастности к былой роскоши.

Разбогатев, Алексей Юрьевич начал методично осваивать пространство и пошагово восстанавливать бывшие владения посла, и теперь ему уже принадлежал весь этаж, кроме одной квартиренки, состоявшей из сорокаметрового зала без мебели, но с портретами по стенам и вожделенного балкона. Но самым обидным во всем этом безобразии был даже не вожделенный балкон и не сорокаметровый зал, а то, что поведение древнейшей бабульки-владелицы балкона не соответствовало никаким законам человеческой логики.

Алексей Юрьевич был человек из справочника «Кто есть кто», ХОТЕЛ здесь жить, и выходить на круговой балкон, и любоваться Таврическим садом. Бабулька была старорежимная и немного сумасшедшая, хотела здесь умереть, предпочтительно от голода и на глазах Алексея Юрьевича. Так, она сказала: «Ни за что, лучше умру от голода». Алексей Юрьевич отказался от всевозможных престижных вариантов, не пожелал жить ни в загородном доме, ни на Крестовском острове, а огромнейший балкон, опоясывающий угол дома, принадлежал не ему, а старорежимной бабульке с внучкой.

Откуда, кстати, у бабульки такая небольшая внучка – лет двенадцати, и где ее родители, конечно же алкоголики? Внучка тоже была немного не в себе, обе они с бабулькой забыли, какой век на дворе. Девочка странная – ну а какой же ей быть, если у них даже телевизора не было. И если кто-то думает, что в Петербурге в начале XXI века это НЕВОЗМОЖНО, так нет же – возможно, и вот точный адрес, по которому это ВОЗМОЖНО: улица Таврическая, дом 38 А, вход со двора…

В подъезде как символ новой жизни сидел охранник и висела купленная лично Алексеем Юрьевичем люстра – на вид совершенно старинная, затейливая, с ангелочками и кружевами, ампирная. На самом деле люстра была не ампир XIX века, а ампир XXI века – дешевая пластиковая поделка.

Соня неслась по лестнице, радостно возбужденная, как перед встречей с любимым мужчиной. Алексей Юрьевич спортивным шагом поднимался за ней и четко излагал ей в спину свои МЫСЛИ:

– Имей в виду, я крайне недоволен твоим сыном. Позавчера заглянул к нему в комнату – опять все разбросано. Посмотрел дневник – замечание «потерял форму». Я нашел форму. На нем. Да-да, на нем – он ее утром надел, чтобы в школе не переодеваться, и забыл.

Соня знала своего сына Антошу уже двенадцать лет, поэтому нисколько не удивилась. Алексей Юрьевич знал своего сына Антошу ровно столько же, но почему-то не уставал удивляться. Когда особенно удивлялся, переходил в разговорах с женой на «твой сын».

Ребенком пухлощекий Антоша был похож на печального ангела. В первом классе к нему приставили специальную девочку для того, чтобы в начале каждого урока она выкладывала из ангельского портфеля нужные тетрадки и учебники. Сам ангел задумывался, уплывал в свой мир, а с неохотой возвращаясь обратно, оставлял в этом своем мире разные вещи – ранец, куртку, ботинок… С тех пор не многое изменилось. Но в школе к Антоше были снисходительны – в частной школе неподалеку от Таврического сада. Снисходительность стоила пятьсот долларов в месяц.

– Несобранность. Безответственность. Он думает, что за него все сделают, – настырно продолжал Головин.

– Подумаешь, утром оделся, днем забыл… Он же у нас уже подросток, – Соня произнесла это слово ласково, как «цветочек», – рассеянность в подростковом возрасте – это нормально, потому что…

– Ты в своем уме? – коротко и зло сказал Алексей Юрьевич. – Ты не просто поощряешь в парне разболтанность, а еще подводишь под это теоретическую базу…

Соня вздохнула и виновато поморщилась, как будто это она надела на себя физкультурную форму и забыла в уверенности, что за нее все сделают – разденут, обнаружат форму и отправят на физкультуру.

Дома они мгновенно разделились. Алексей Юрьевич направился в кабинет, а Соня бросилась к Антоше – в детскую, в конец длинного коридора, мимо семи комнат шведского посла. Вернее, не мимо, а сквозь, в обход, прямо, налево, затем направо… Квартира была прямоугольная, но внутри этого прямоугольника было множество вариантов – можно было ходить друг за другом по кругу и кричать «где ты?» – «я тут!» Но пойти на голос еще не означало встретиться. В пятиметровых потолках витало эхо, чуть ли не настоящее горное эхо, поэтому «ты» мог оказаться совсем не «тут».

В квартире бывшего шведского посла, а ныне апартаментах ректора Академии Всеобуч все было прилично, со среднестатистически хорошим вкусом, и деньги ни разу не вылезли ни глупой позолотой, ни мраморной статуей – всё же здесь жили без дураков интеллигентные люди, доктор физико-математических наук, ректор, создатель первого в городе частного высшего учебного заведения, и Соня. Только однажды, лет десять назад, в счастливом ажиотаже от приобретения сразу нескольких комнат, в голове у Алексея Юрьевича что-то смешалось, завихрилось и пробилось сквозь его обычную сдержанность перламутровым унитазом. Унитаз располагался в центре самой большой ванной комнаты, назывался конечно же трон, и пользоваться им было неудобно. Но за исключением унитаза, сохраненного как памятник годам разнузданного становления капитализма, все было не хуже, чем у шведского посла. И образ жизни семейства Головиных тоже был не хуже, чем у шведского посла, жили они не по мещанским правилам, а светски, как бы параллельно, встречаясь в своей огромной квартире считанные разы – раз в вечер в кабинете, затем в спальне.

Возвращение домой всегда как с разбега в стену – немного обескураживает. На расстоянии все обычное, даже Алексей Юрьевич Головин, казалось Соне прекрасным, а все по-настоящему прекрасное, как Антоша, совсем уж невыносимо прекрасным. Сейчас Соня испытывала мгновенное гадкое разочарование – нет, конечно же Антоша был так же прекрасен, как всегда, и вызывал такое же, как в младенчестве, желание прижать, погладить, ущипнуть, укусить, съесть, но их нежное единение оказалось не таким страстным, как представлялось ей в поезде, когда она глупо думала: пусть у Князева Барби, а у нее зато Антоша… Но какой смысл думать о Князеве?.. Думать о Князеве какой смысл?!. Дома?!.

– Антошечка, как ты тут был без меня?

– Я один ходил в Петропавловку.

– Ах, – ужаснулась Соня, – один?! Почему один, солнышко?

– Я хотел. Когда я иду по улице один, я чувствую себя таким взрослым просторным мужчиной, а со взрослыми я маленький и мысли у меня воздушные.

Соня закружилась по квартире, как муравей, вроде бы хаотично, а на самом деле по строго выверенным тропам. Квартира огромная, на целый этаж, пока пробежишься по всем тропам, вечер пройдет.

Еще для счастья в семье Головиных было правильное устройство быта, а именно парочка, муж и жена, тетя Оля и дядя Коля. С тетей Олей познакомились давно, когда еще никто не мог представить себе, что домработница такой же необходимый предмет обихода, как холодильник, и появилась она в семье как массажистка для младенца Антоши. Теперь тетя Оля приходила каждый день, выслушивала Сонины сбивчивые указания по приготовлению обеда, которые все больше клонились к «сделайте, что хотите», встречала Антошу, к вечеру оставляла два подноса с ужином для хозяина и для ребенка и уходила, а дядю Колю (так его называли все, кроме Головина) вызывали по надобности – отвезти Антошу на тренировку, тетю Олю на рынок, хозяина куда скажет. Иметь массажистку и домработницу в одном лице было удобно и разумно. Кроме двух подносов с едой тетя Оля отвечала за остеохондроз Антоши и радикулит Алексея Юрьевича. Тетя Оля хвасталась, что работает в доме с перламутровым унитазом неземной красоты, так что унитаз не бесполезно красовался в самой большой ванной комнате, а служил укреплению авторитета ректора Академии Всеобуч среди знакомых тети Оли. Сонины тропы были: к Антоше поцеловать-погладить, затем на кухню и с подносом для мужа в кабинет, потом опять на кухню – покормить Антошу, затем Антошу проводить до ванной, затем на минутку к Антоше в комнату – пошептаться перед сном.

—Антошечка, зайчик любимый, котище косолапый, ласточка маленькая, – ворковала Соня, прижимая к себе Антошу, который как будто колебался – обниматься ему или вежливо от мамы отползти. Соня обнимала его как прежде, когда они еще были одна душа и она рано утром прижимала к себе уже одетого в школьный костюмчик ребенка вместе с портфелем, такого теплого, сонного. Антоша закрывал глаза, а она покачивала его, как младенца, перед тем как отпустить от себя на целый день.

– Ты грустная, – сказал Антоша, – у тебя в Москве что-то плохое было?

– Да… нет. Сама не знаю. Там какой-то другой мир.

– Когда переезжаешь из одного мира в другой, всегда грустно, – прижавшись к ней, произнес Антоша и важно добавил: – Если ты хочешь меня о чем-нибудь спросить, то можешь задать вопрос.

– Можно я тебя очень много раз поцелую? Мальчик мой любимый. Хотя бы сто раз? Можно?

– Нет, – покачал головой Антоша и еще чуть-чуть придвинулся к ней, совсем незаметно.

Соня поцеловала, сто раз не удалось, но все-таки – три. Это была такая игра, вроде бы Антоша уже взрослый и Соня должна его спрашивать: можно поцеловать, можно погладить? – и Антоша может сказать нет.