— Это всего лишь литературный прием, — попробовала возразить Поля, — и вы не можете этого не понимать. И потом…

— И потом, что? — азартно и зло подхватила Сосновцева. — Потом ты принесла мне этот коньяк, ты купила меня за эту бутылку, значит, я должна улыбаться тебе сладенько-сладенько и всю душу свою выворачивать перед тобой наизнанку? Да я презираю таких, как ты, вырядившихся в бриллианты и дорогие тряпки и возомнивших себя хозяевами жизни. Пустоголовых, как кукла Барби, и никчемных. Презираю, слышишь?!

Поля устало кивнула и, отодвинув от себя столик, поднялась из кресла. Теперь она уже не чувствовала жалости, только обиду и раздражение. Ей было обидно за свой белый блокнот, пренебрежительно брошенный рядом с коньячной бутылкой, за свою нынешнюю жизнь, в которой почему-то постоянно нужно что-то кому-то доказывать. За Борьку, в конце концов, потому что, в отличие от него самого, она так и не научилась со здоровой иронией относиться к этому мерзкому выражению «новый русский» и ненавидела, когда его так называли.

— Так ты меня поняла? — пьяно вскинулась вошедшая в раж и, похоже, уже упивающаяся моральной победой Сосновцева.

— Поняла, — коротко и бесцветно отозвалась Поля.

— Ничего ты не поняла! Слишком уж вид у тебя благородно оскорбленный. Да и вообще, что ты можешь понимать в жизни? В искусстве? Что можешь понимать в искусстве ты — сытая, довольная, благополучная? Это ведь не тебе приходилось растелешиваться перед ничтожными режиссерами, это ведь не тебя трахали за кулисами…

Вера еще что-то яростно шипела вдогонку, перегнувшись через широкий подлокотник кресла, но Поля уже не слушала. Слова колко и обжигающе ударялись ей в затылок, а она, пытаясь справиться с заедающим английским замком на входной двери, упорно и остервенело повторяла про себя считалку про «месяц», который «вышел из тумана». Важно было не обернуться, не рассмеяться, фальшиво и злобно, в лицо этой истеричке, не сказать ей… Хотя фраза уже сама рвалась с языка, пробиваясь сквозь монотонную считалочку. «Что могу понимать в искусстве я, которой не приходилось растелешиваться перед режиссерами и трахаться за кулисами?.. А если бы вы, Вера, были референтом в крупной фирме, вы бы спросили: что могу понимать в бизнесе я — которой не приходилось растелешиваться перед шефом и трахаться в офисе? А если бы дояркой в колхозе — то растелешиваться перед бригадиром и заниматься любовью в коровнике, да?» Замок поддался с третьей или четвертой попытки, дверь с визгом открылась, и Поля вылетела в прохладную, гулкую и пахнущую плесенью тишину подъезда…

Ее изумрудно-зеленая «Вольво» с новенькими сверкающими стеклами, Борин подарок ко дню рождения, стояла возле дома, по соседству с изрядно побитыми жизнью ярко-красными «Жигулями» и непритязательной «Таврией». И смотрелась на фоне этих машин, на фоне серых панельных «хрущевок» и угрюмых зарослей какого-то высокого кустарника так же дико и вызывающе, как дама в декольтированном вечернем платье в толпе колхозниц с граблями и косами. Наверное, ее бедная «Вольво» здесь, на окраине Люберец, чувствовала себя совсем чужой. Впрочем, как и она сама, так некстати надевшая эти босоножки от Росси и платье из итальянского бутика. От зацементированного порожка подъезда до машины Поля добежала за пару секунд, быстро открыла дверцу и без сил упала на сиденье. Прежде чем повернуть ключ зажигания, надо было хотя бы немного успокоиться. Она несколько раз глубоко и размеренно вздохнула, посмотрела на себя в зеркало, поднесла ладонь к лицу, а потом вдруг сорвала с запястий легкие серебряные браслеты и яростно швырнула их прямо на пол. Поцарапанные пальцы неприятно засаднило. Поля, поморщившись, подула на кисть. В общем-то, она абсолютно четко понимала, что дело не в платье и не в украшениях, что можно было надеть на себя дерюжку и приехать на маршрутном автобусе. И даже не в Вере дело с ее пьяной озлобленностью и гипертрофированной гордостью полунищего человека. Дело только в ней самой. Поля чувствовала это остро, безошибочно и больно. И журналистский профессионализм за последние пять лет она, оказывается, растеряла полностью: по сути дела, не сумела взять простенькое интервью, докатилась до того, что пришла с бутылкой!

Поля завела мотор только тогда, когда где-то наверху сухо заскрипела форточка, — побоялась, что Сосновцева высунется из окна и продолжит, теперь уже для всего двора, произносить свой исполненный пафоса текст. «Вольво» легко скользнула по асфальтированной дорожке, обогнула огромную лужу и вывернула на шоссе. Где-то вдали замаячили вечерние огни высотного Жулебино…

Домой Поля добралась уже совсем поздно. Покружила по Москве, съездила в Строгино. Впрочем, к родителям не заходила. Так, помоталась по знакомым улицам, постояла на берегу Москвы-реки, даже немного посидела за ярко-красным пластиковым столиком, под зонтиком с эмблемой «Кока-колы». Когда она вернулась в Крылатское, Борис был уже дома. Поля поняла это, как только вышла из машины. В их окнах на седьмом этаже горел свет. А она, просто посмотрев на освещенные окна, всегда с точностью могла сказать, кто в квартире — Боря или домработница тетя Даша. Просто чувствовала — и все…

В прихожей едва уловимо пахло его туалетной водой. А светло-серый фланелевый пиджак, как всегда, висел в комнате на спинке кресла. Обычно аккуратный почти до педантичности, Борис с каким-то маниакальным упорством не желал вешать его в гардероб. Особенно после того, как Поля заказала огромный, во всю стену шкаф-купе с подсветкой и зеркальными дверьми. Теперь в этом одиноком висении пиджака на спинке кожаного кресла ей стало мерещиться что-то демонстративное, как чудилась демонстративность в поведении рыжего персидского кота Инфанта, в быту — Фанти, никак не желающего спать в специально заказанном для него уютном домике-норе с мягкими подушечками и предпочитающего кухонный угол. Когда Борька вернулся с работы и увидел в первый раз этот шкаф, то только уважительно покачал головой и произнес с едва уловимой, беззлобной иронией:

— Ну, Полюшка, теперь у нас, как в самом крутом мебельном салоне!

Она обиделась, начала возражать и с горячностью доказывать, что вовсе не обязательно безвкусно и плохо то, что выставляется в мебельных салонах, что шкаф этот украшает интерьер комнаты, что он, в конце концов, просто удобен… Борис только рассмеялся, обнял ее за плечи, как он один умел обнимать, и сказал, что, конечно, шкаф хороший и замечательный, просто ко всему этому надо относиться с юмором. Она с каким-то еще всплеском, отголоском обиды спросила: «Значит, у меня нет чувства юмора? Значит, ты думаешь, что для меня все это первостепенно важно: и эта мебель несчастная, и эти тряпки, и брюлики?» А Борька просто поцеловал ее в плечо. И все неудержимо стремительно отошло на второй план…

Его пиджак висел на спинке светло-зеленого кожаного кресла, а сам он чем-то гремел на кухне. Наверное, разогревал приготовленный тетей Дашей ужин. Поля куда-то в пространство бросила: «Привет!» — и прошла в комнату. Переоделась в домашние светлые брюки и блузку с просторными рукавами, повесила свое платье и пиджак мужа в шкаф, села на пуфик перед зеркалом. И только тут поняла: то, что мучило, то, что жгло ее изнутри, никуда не ушло. Нет, на чей-то посторонний, невнимательный, мельком брошенный взгляд наверняка все было нормально. Красивая женщина с ухоженным лицом, светлой матовой кожей, темными, почти черными волосами, подстриженными под «каре», чуть полноватой нижней губой и бровями, лет шесть назад бывшими страшно немодными. Шесть лет назад решалось как раз: быть ей женой Бориса или нет, и Поля тогда ужасно переживала по поводу этих самых бровей, взлетающих к вискам и довольно тонких, которым так не хватало брежневской густоты. Красивая женщина с высокими скулами и чуть удлиненными зеленоватыми глазами… Вот в этих-то глазах и таилась сейчас усталость, почти отчаяние.

Когда-то, еще на первом курсе университета, один молодой человек, увлекающийся популярной психологией, хиромантией и физиогномикой, то ли желая понравиться, поразив своей прямотой и оригинальностью, то ли просто так, сказал Поле, что взгляд у нее совершенно особенный, необыкновенный и объясняется это легчайшей формой косоглазия, в обычной жизни, в общем-то, даже и незаметной. Он тогда сказал еще, что с таким взглядом, как у нее, можно бесплатно проходить в метро: никто просто не посмеет остановить. Молодой человек говорил ей все это, явно не желая обидеть, и она поняла, что обижаться было бы глупо. Хотя от мысли о собственном, неожиданно выявившемся косоглазии и взгляде, жалостном, прошибающем суровые сердца бабушек-контролерш, на самом деле хотелось плакать. Но Поля не заплакала и даже, наоборот, в метро, чтобы доказать компании однокурсников, что она вовсе не расстроилась и версия, выдвинутая молодым человеком, интересует ее с чисто научной точки зрения, подошла к женщине в синей форме, стоящей у прозрачной будки, и просто сказала, что забыла дома деньги, а ей очень надо ехать. Сказала со своей обычной интонацией и обычным, довольно спокойным выражением лица. И женщина, пожав плечами, пропустила ее за турникет. Рассмеяться там, внутри, стоя вместе с друзьями студентами на едущих вниз ступенях эскалатора, было уже легче… Потом ей говорили, что любому человеку, близко подходящему к зеркалу и слишком пристально всматривающемуся в свое отражение, собственные глаза кажутся чуть косыми, что это нормально. Но она все искала эту особенность, почти ущербность взгляда. И сегодня, кажется, нашла…

Равнодушно и как-то вяло проведя по волосам круглой щеткой, Поля поднялась с пуфика. С кухни доносился аромат фирменных тети-Дашиных голубцов. Борис, наверное, уже накрыл стол к ужину. Она прошла по длинному коридору, успев с горечью вспомнить импровизированную цитату Сосновцевой: «Я прошествовала по мраморным с золотом плитам моей двадцатиметровой кухни…», увидела где-то там, в просвете арки, на фоне окна фигуру Бори, его широкие плечи, загорелую темную шею, круглый затылок со светлыми, коротко подстриженными волосами и на секунду остановилась: может быть, не нужно? Потом резко мотнула головой, сдув со лба челку, и все-таки вошла с улыбкой, легкой, непринужденной, беззаботной.