– Нин… А можно, я отцу скажу?

– Что скажешь?

– Ну, так про свадьбу.

– Мам, я же сказала – поговорю! Всего лишь поговорю. Ну чего ты вперед паровоза побежала?

– А… Ну, ладно…

Мать испуганно махнула рукой, потом устало провела ладонью по лицу и улыбнулась. Побежали от глаз морщинки «гусиные лапки», мелькнула во рту дырка от недавно вырванного зуба. Подумалось вдруг – как же быстро она состарилась. И раньше-то не особо за собой следила, а теперь… Совсем жалкая стала. Волосы хоть и крашеные, но цвет непонятный, будто припыленный, и темные круги под глазами, и кожа на лице напоминает сырую картофелину на срезе. А ей ведь всего – чуть за шестьдесят… Сейчас посмотришь, некоторые тетки и к семидесяти выглядят как огурчики.

– Мам… Давай я тебе хороший крем куплю, хочешь? И к стоматологу сходи. Когда улыбаешься, дырку во рту видно.

– Ой, да подумаешь, дырка! Перед кем мне красоваться-то? Отец меня и такую любит.

– А ты не для отца, для себя…

– Да ну тебя, Нин! Не понимаю я этих новомодных разговоров. Для себя, не для себя. Раньше нас по-другому жить-то учили! Вот скажи-ка я раньше – для себя, мол, чего-то хочу! Вмиг бы все осудили! Нет уж, доченька, не переделаться нам с отцом, уж такими, какие есть, и помрем! Мы ж эти… Как их… Слово такое трудное… Неандертальцы, во как!

– Мам… Вообще-то это слово используют, когда обидеть хотят.

– Да? А я ж не знала… Мы с отцом не шибко грамотные, институтов не заканчивали, всю жизнь на производстве вкалывали, когда было в словах-то разбираться? Зато, вон, тебя вырастили, умную такую…

Испугавшись, что мать снова вырулит на прежнюю тему, Нина озабоченно глянула на часы, засобиралась:

– Пойду я! Поздно уже! Пока до дому доберусь…

– Ишь ты, до дому! Какой там у тебя дом – квартира съемная. Ладно, иди, иди. Твой-то, поди, уж заждался. Мог бы и приехать, колеса бы не отвалились.

– Мы договаривались, что я сама приеду.

– А ты возьми да позвони! Скажи, мол, поздно уже…

– М-а-а-м…

– Ладно, молчу. Делай, как знаешь, тебе виднее. Но про свадьбу поговори, обещала!

– Да, я помню.

– Погоди, я тебе с собой холодца положу… И оладьев…

– Не надо ничего, мам! Ну, пожалуйста!

– А что, твой Никита не любит? Оно, конечно, закуска неблагородная… Куда ты сразу в прихожую? Зайди к отцу-то, попрощайся по-человечески! Толком и не опнулась, а побежала уже!

Нина шагнула к проему гостиной, развела руками гремучие стеклянные висюльки. Господи, когда они их уберут? Наверное, никогда. И ремонт в квартире уже никогда не сделают. И мебель не поменяют. Так и будут жить в этом штампованном интерьере восьмидесятых – с коврами на стенах, с переливчатым сервизом в стенке, с увеличенной фотографией в рамочке на стене, где оба еще молодые, с комсомольскими задорными взглядами, голова к голове. Мама со смешной прической, с брошкой на отложном воротничке цветастого платья, отец в белой рубахе пузырем. Хорошие ребята, правильные. Только жизнь почему-то неправильной стороной для них обернулась. Наверное, сами виноваты…

– Слышь, Нинк, чего наш президент удумал! – неожиданно весело проговорил отец, ткнув пальцем в телевизор. – Нормы ГТО возрождать будут! Вот это правильно, вот это молодца, уважаю! Сообразил наконец.

– Пап, я ухожу. До свидания.

– Ага, бывай. Когда еще зайдешь-то?

– Не знаю. Может, через неделю.

– Деньжат подкинуть? У нас третьего дня пенсия была.

– Нет, не надо. Спасибо.

– Ну, как знаешь…

Мама все-таки сунула ей банку с холодцом в сумку. За этим занятием Нина ее и застала, когда вышла в прихожую. Но спорить уже не стала. Молча натянула куртку, обмотала вокруг шеи шарф.

– А чего ты без шапки-то, Нин? – подняла недовольно брови мать.

– Так весна на улице.

– Да какая весна, середина марта! Холодно же еще! Пришел марток, надевай сто порток!

– Ладно, пока…

Нина улыбнулась, чмокнула мать в щеку, открыла дверь, быстро засеменила вниз по лестнице.

– Капюшон хоть на голову накинь! Весна, едрит твою… – услышала она напоследок голос матери.

* * *

На улице и впрямь было холодно. Мать-то права оказалась. Ударивший к вечеру морозец замуровал снежную кашицу в мелкие ледяные колдобины – обычный мартовский сюрпризец. Самый противный месяц года – март… Подлое, обманчивое время. Одарит дневным солнышком, душа доверчиво распахнется – о весна красна! – а ближе к ночи – нате вам! Получите! Ишь чего захотели, весну… Только «едрит твою» и вспомнишь.

Нина кое-как доплелась до автобусной остановки, спина взмокла от напряжения – не так страшно плюхнуться в это безобразие, как страшно каблук сломать. Сапоги-то дорогие, причем единственные. Жалко.

Автобуса, конечно, долго не было. Вместе с ожиданием росла в душе досада на Никиту – и впрямь ведь, мог бы и приехать за ней к родителям! Мать права – колеса бы не отвалились… А с другой стороны – сама виновата. Гордынюшке-матушке спасибо скажи. Все ждешь, что Никита сам о тебе заботу проявит, сам, сам додумается… Не жди, не додумается. Потому что он – эгоист. Причем абсолютно искренний эгоист, обаятельно-беззаботный. Начни его укорять в эгоизме – распахнет глаза и будет смотреть удивленно, не понимая, о чем речь. Ты же, мол, меня не просила.

Ну ладно, не додумался. Бог с ним. Но позвонить-то мог! Спросить хотя бы – где ты, Ниночка, что да как… Обыкновенную заинтересованность проявить, по простой и доступной схеме: как дела – все хорошо – целую. Обозначиться присутствием в жизни. А она бы ответила – на остановке стою уже двадцать минут, спина мокрая, замерзаю, как цуцик… Нет ведь, не позвонит. Потому что мысленную установку получил – она у родителей. Что ж, и она тоже звонить не будет. Ни за что. Раз так…

О, наконец-то автобус. О счастье, и свободные места есть! Ехать долго, через весь город, считай. Жаль, книжку с собой не взяла… Ничего, можно просто в окно посмотреть. Расслабиться, поплыть рассеянным взглядом по неоново сверкающим красно-сине-фиолетовым всплескам… Если прищуриться, то эти всплески тянутся одной линией – названия магазинов, реклама, свет фонарей… Красиво. Нарядные сумерки. Только на остановках блескучая линия дает сбой. Видно в окно натуральную картинку. Видно, как город брезгливо съеживается в остатках грязного снега, а сумерки кажутся вовсе не нарядными, а холодными и туманно-волглыми.

И все-таки – весна! Еще немного, и островки грязного снега растают, и грянет апрель с ярким солнцем, с первой травой на газонах, с редкими пупырышками желтых одуванчиков! Новая весна – новая жизнь…

Нина с детства любила весну. Не само по себе состояние разбуженной природы, а заложенное в этом состоянии ожидание лета. И все эти действа весенние любила – подготовку к лету. Когда мать в субботнее утро с шумом открыла законопаченные на зиму оконные створки, и комната заполнилась ветром и звуками апреля – гомоном обалдевших воробьев, криками дворовой ребятни, тоже обалдевшей от весенней ярости солнца. И – начинался обиход… Сначала мать намывала стекла дурно пахнущей нашатырем водой, потом натирала с двух сторон скомканными газетными лоскутами до состояния прозрачности. Яростно так натирала, сжимая от усилия губы и раздувая ноздри…

Потом меняла зимние шторы на летние. Мать их смешно называла – бумазейные. А зимние, тяжело и нарядно жаккардовые, подвергались бережной стирке и убирались в шкаф, на полки с «богатством», как насмешливо отзывался о маминых запасах «богатства» отец. Были там и льняные скатерти, которые никогда не использовались, и яркие махровые китайские полотенца, и комплекты постельного белья, тоже почему-то девственно сохраняемые. Так мать хотела. Говорила – это, мол, Ниночкино приданое. А отец сердился на такое мещанство, но не очень. Просто хмурился недовольно. Но материн апрельский переполох в доме уважал! И даже помогал, как умел. Например, выносил во двор ковры, колотил по ним палкой, выбивая столбы пыли. Мать только вздыхала, глядя на него из окна. А соседка, тетя Ляля, говорила, недобро усмехаясь, – это он так ностальгирует, мол… По привычке весеннюю генеральную уборку с Первомаем ассоциирует. Раньше-то, мол, к Первомаю, как к Пасхе, люди готовились.

Да, тогда их квартира считалась коммунальной, вторую комнату занимали соседи – тетя Ляля и дядя Петя Михеевы. Лялечка с Петечкой, как они сами себя называли. Отец их терпеть не мог. Называл почему-то спекулянтами. А мать терпеливо объясняла: это раньше, Ниночка, всех подлых торгашей так называли, которые пользовались временными трудностями по недостатку некоторых товаров и продавали их из-под полы, и за это их могли строго наказать, даже в тюрьму посадить. А теперь времена другие, Ниночка, теперь все можно, потому эти «подлые» и вылезли из всех щелей на солнышко. А папе это очень не нравится, понимаешь, Ниночка? Потому что это несправедливо, это нетрудовой доход, как говорит папа. У станка не стоять, до седьмого пота не вкалывать… Понимаешь?

Нина не понимала. Ну, подумаешь, торгует дядя Петя Михеев джинсами и курточками на стихийном рынке, что расположился на площади у кинотеатра, и пусть себе! Тоже ведь не большая радость – весь день торговать. Таскать на плечах эти огромные клетчатые баулы. Тем более про дядю Петю Михеева язык не поворачивался сказать – подлый. Наоборот, он был добрым. Шла от него какая-то особенная веселая сила, и тетя Ляля смотрела на него тоже всегда весело. И улыбалась, и в щеку нежно целовала, когда он по утрам на свои «подлости» уходил. Мать, например, папу никогда не целовала. И духами от нее, как от тети Ляли, не пахло. А пахло хозяйственным мылом и щами с кислой капустой.

Да что там – запахи… Это вообще были разные миры – их комната в сравнении с комнатой тети Ляли и дяди Пети. В их комнате почему-то всегда было мрачно, а в соседской – светло, хоть и выходили окнами на одну сторону. Может, потому, что в соседской комнате всегда музыка играла? И не какая-нибудь развеселая про «три кусочека колбаски», а та самая, которую хочется слушать, замерев и оробев у дверей…