Митька, казалось, своё возвращение в табор принял как должное. Целыми днями он спал в шатре или сидел возле углей, привалившись спиной к шошке[78] и глядя в серое небо, по которому, горестно вскрикивая, летели на юг запоздалые вереницы гусей. Его смуглое, некрасивое лицо было спокойным, никаких мыслей нельзя было прочитать на нём. И тем не менее Митька явно о чём-то думал – так глубоко, что не замечал, как на голову ему опускается коричневый сухой лист, прилетевший из леса, а по колену деловито взбирается жужелица. Цыгане искренне жалели его: «Оно конечно… тяжко. Без ноги и простому человеку жить неудобно, а уж коли вором был! Поди теперь, свыкнись, ежели с малолетства по степям гулял да по тюрьмам ошивался! Ну, да что теперь… Слава богу, жив, да ещё при такой бабе золотой! Юлька не только его – дивизию прокормит и не устанет! Ничего, притерпится. Обратно цыганом будет».

По вечерам цыгане звали Митьку к большому костру: «Идём, морэ, посидишь с нами! Хватит уж дрыхнуть, все бока, поди, пролежал! Послушай, как твоя жена поёт!» Чаще всего Мардо отказывался, сдержанно, без привычной издёвки в голосе. Но однажды всё же согласился и просидел с цыганами час, не сводя глаз с летящих искр, не замечая сменяющих друг дружку плясуний, не слыша песен. Цыгане сочувственно, молча переглядывались. И никто не обратил внимания на то, что Меришка, едва увидев у костра Мардо, потихоньку ушла в свою палатку, а через несколько минут пропал и её муж. Только дед Илья сумрачно переглянулся с женой и чуть слышно вздохнул да на мгновение наполнились слезами глаза Копчёнки. А Мардо по-прежнему смотрел в огонь, и на его чёрной физиономии не отражалось ничего.

До Смоленска оставался день пути, когда цыгане остановились на ночь на пологом берегу медленно текущей реки, за которой стоял уже облетевший, насквозь прозрачный, лишь по опушкам рыжий от дикого шиповника лес. День был холодным. Пронзительный ветер вырывал из рук цыган ветхую ткань шатров, которые они в последний раз в этом году растягивали над жердями, яростно трепал платки цыганок. Но к вечеру ветер поутих, и закат над лесом раскинулся во всё небо. Веер багряного золота, с чернью тяжёлых туч над горизонтом, с пылающими краями облаков, похожих на изорванные шали, заставлял цыган восторженно задирать головы и вздыхать. Как никогда ярко горели в ночи костры, смеялись дети, плясали цыганки – все уже предвкушали завтрашнюю шумную и радостную встречу со смоленской роднёй, суетливое устройство на зиму, беготню с узлами и самоварами, общие вечерние посиделки возле горячей печи. Разошлись по шатрам глубоко за полночь, позёвывая и надеясь завтра не проспать дорогу.

Копчёнка, которая весь вечер плясала до упаду, долго не могла заснуть. Час шёл за часом, тянулась ночь, а она всё лежала, вытянувшись на перине и подсунув кулак под голову. Вокруг было тихо, темно. От реки время от времени коротко, пронзительно вскрикивала какая-то птица, и эти крики мешали Юльке задремать. «Вот ведь проклятая… камнем, что ли, бросить?» – подумалось ей… И в это время рядом послышался тихий шорох. Юлька немедленно замерла, прикинувшись спящей. В кромешной темноте она не увидела – почувствовала, как медленно, неловко поднимается с перины муж, как он нащупывает свой костыль, вырезанный из кривой палки. «До ветру… или к коням?» – сонно подумала Копчёнка, снова закрывая глаза, улыбаясь и проваливаясь в сон.

Почти сразу же она проснулась и торчком села на примятой перине, испуганно таращась вокруг и явственно ощущая: что-то случилось. В палатке уже не было темно: из-за туч выбралась луна, и её холодный свет заливал шатёр сквозь отброшенный полог. Мужа рядом не было. «Дэвла… Сколько же я продрыхла? Куда он делся?!» Страшная, тревожная мысль ударила в голову, Юлька вылетела из шатра, дико огляделась вокруг. Пустой табор спал. Одна из собак, лежащая возле телеги, подняла лохматую голову, сонно брехнула и снова улеглась. «Дура!!!» – выругалась Копчёнка. В мгновение ока она обежала весь табор, заглянула между палаток, кинулась к лошадям – мужа нигде не было видно. Умирая от ужаса, Юлька подхватила юбку и помчалась по покрытой изморозью траве вниз, к реке.

Он был там. Стоял уже по пояс в воде, похожей в лунном свете на чернёное серебро, и медленно, опираясь на свой костыль, входил всё глубже. Чуть заметно шевелились от ветра ветви деревьев на берегу. Плыла по реке холодная рябь. Над лесом висела, кривясь отметинами, ущербная луна. Застыв от ужаса, не в силах тронуться с места, даже завизжать, Копчёнка смотрела на мужа, безмолвно уходящего от неё в стылую реку. Но в это время снова вскрикнула птица в камышах – и Юлька очнулась, тут же стремглав кинувшись в холодную, уже подмёрзшую у берега воду.

Мардо вздрогнул, обернулся на плеск. Копчёнка увидела его освещённое луной лицо – чужое, окаменевшее. Широко открытые, неподвижные глаза Митьки смотрели на жену, не узнавая её.

– Ты что это вздумал? Чего в голову взял, а?! – шёпотом вскричала Юлька, пробираясь к нему сквозь ледяную воду. – Ты что, проклятый, спрашиваю тебя, решил?! А ну, идём! А ну пошёл на берег, говорят тебе! Не то я сейчас так заору, что весь табор тебя вытаскивать прибежит! И с дитями, и со стариками! Опозориться хочешь насмерть?! Вон из воды, сказано тебе!!!

– Не вопи ты… – хрипло, тихо сказал Мардо, опуская голову. – Я иду, – и медленно, не глядя на жену, заковылял на берег.

Выскочив вслед за ним и повалившись на прибрежный песок, Юлька расплакалась навзрыд:

– Да что ж это, дэвлалэ?! Да что же это такое, что за наказание на мою голову?! Ну, что, что, что тебе опять не так, собачий сын?! Что я не то сделала?! Ведь хорошо всё было! Помереть не помер, ногу вылечили – опять не слава богу! Каждый день еда есть, самогонку – и ту доставала тебе! Нет! Топиться вздумал! В воде ледянущей, ирод! Не мог зарезаться по-человечески: хоть не холодно бы было!

– Так бы люди потом увидали, – со странным спокойствием пояснил Митька. Его колотило от озноба, но Мардо, казалось, не замечал этого и не сводил пугающего Юльку взгляда с речной ряби. – А так – подумали бы, что ушёл, и всё. Как раньше… – Голос его вдруг прервался на миг. – Дура! Ну что ж ты на мой хребет навязалась! Думаешь, можно так жить?! Мне – так жить, как вы живёте?! Целый день под телегой лежать, клячам репки крутить?!

– Другие же цыгане живут… – пискнула Копчёнка.

– Я – не другие! – оскалился Митька так, что она отпрянула. – Я – вор! Мне моя жизнь нужна! А не это ваше… Тьфу, задаром бы не взял… за миллион бы не взял… Будьте вы прокляты все… – Он вдруг уронил встрёпанную голову на колени, содрогнулся всем телом. – У-у-у, сво-ло-чи… Подохнуть спокойно не дали, цыгане, чтоб вам задавиться… Что ж тот комиссар в степи чуть повыше не взял, промазал по мне! Как мне вот теперь, скажи – как? Ты ещё навязалась, паскуда, хвост собачий! Другая бы уж давно замуж вышла…

Страшно, грязно выругавшись, Мардо умолк. Юлька на всякий случай отползла подальше, под куст, и оттуда настороженно следила за мужем. Он молчал. Молчала и Юлька. И с лица её постепенно сходила испуганная гримаса, сменяясь спокойной решимостью. А когда луна скрылась в наползшую тучу, Копчёнка вдруг поднялась на ноги. Мардо даже не повернул к ней головы, но она, не обращая на это внимания, ровно и холодно сказала, глядя на него:

– Что ж… Прав ты, верно. И знаешь что – делай что хочешь. Правда – что я к тебе лезу всё? Иди топись на здоровье. С богом, золотой… лет через пятьдесят встретимся у Бога – поговорим, чайку попьём. Не бойся, не повешусь без тебя. Мне ещё сынов на ноги ставить. Бегают двое по табору, ежели замечал когда… А нашим я так и скажу, как ты хотел, – ушёл ночью, мол, и всё. Дэвлэса![79] – и, отвернувшись, прямая и худенькая, пошла к темнеющим вдалеке палаткам. Но слух её был напряжён, будто натянутая до предела струна, плечи под мокрой кофтой тряслись как в лихорадке. И – внезапно обдало жаром, когда из темноты послышалось хриплое, чуть слышное:

– Юлька…

– Ну? Что? – спокойно, почти насмешливо спросила Копчёнка, оглядываясь через плечо, хотя один бог знал, чего ей стоила эта насмешливость. – Передумал, что ль, топиться? Не помочь ли? Может, каменюку прикатить?

– Так бы в зубы и дал… – тоскливо сказал Мардо. Его тоже трясло от холода.

Вернувшись, Юлька села рядом. Некоторое время они сидели молча, скорчившись на пустынном берегу и дружно стуча зубами. Из облака снова выглянула луна, и две длинные тени потянулись к чёрной воде.

– Я здесь, в таборе, всё равно жить не буду. Не утоплюсь, так уйду, – наконец сдавленно, не поднимая головы, сказал Мардо. – Ты видала, как княжну корёжит, когда она на меня глядит? От костра уходит, ежели я там! И Сенька тоже!

– Ну и что? – тихо спросила Юлька. – Они никому ничего не скажут, зачем им? Да и Динки здесь нет давно…

Она тут же пожалела, что помянула Дину: Митька ничего не сказал, но закрыл глаза, и короткая судорога пробежала по его лицу. Юлька отвернулась, чувствуя, как давняя, неутихшая боль стискивает сердце.

– Знамо дело, не скажут, – помолчав, согласился Мардо. – И Илья с Настей не скажут. А им я тоже поперёк горла. Илья аж в лице меняется, как меня видит! Скажешь, нет?! Вот увидишь, скоро Сенька с Меришкой из табора съедут, чтобы на мою морду каждый день не любоваться! Что тогда из меня Илья сделает, не думала?!

Юлька подавленно молчала.

– Цыгане пока не видят ничего, – тяжело продолжал Митька. – Но ведь увидят, собачьи дети! Разговоры пойдут…

– О чём разговоры, бог с тобой?! О чём разговаривать?! Никто ни про что знать не знает!

– Да найдёте о чём… трепачи. Вас же хлебом не корми, а дай другим кости перемыть! Как с вами жить, не пойму, хоть режь!

– Да ты же сам цыган, проклятый!

– Я не цыган! Я вор! Был, да вышел весь… – Митька криво, горько усмехнулся. – Ну что, девочка, потянешь меня дальше на горбу? Вот такого – потянешь?! Нравится тебе такая жизнь?! Клянусь, подыхать буду, а не пойму, какого чёрта?

– Где тебе понять… – без улыбки отмахнулась Копчёнка. – Хорошо. Поехали.