– Ос-споди… да какая ты княжна! – пробормотала она. – Самая что ни на есть ворожея базарная! Кто тебе сказал-то? Он сам, что ль, паскудник, похвастался?!

– А ты что с ним – уже? – перепугалась Мери, судорожно прикидывая про себя, кто из таборных парней мог успеть, разбойник…

– Ещё чего!!! – вознегодовала Ксенька. – Мы тоже небось закон знаем! На наши простыни вся станица глядит! И близко не подпущу!

– Вот это правильно, – одобрила Мери. – Гоняй его от себя, гоняй, сам же тебе потом спасибо скажет!

– Так это, значит, можно? – задумчиво спросила Ксенька. – Русской – за цыгана замуж? Они дозволяют?

– Я же вот вышла, – пожала плечами Мери. – Только смотри… на каторгу пойдёшь. Подумай.

– А ты почему пошла? – жадно спросила Ксенька. – Почему, раз ты княжна? Отчего тебе не каторга? Он же тебя не насильно заставил… да?

– Конечно, нет, – улыбнулась Мери скрытой тревоге в голосе девчонки. – Причин много было.

– Что, так уж влюбилась? – понимающе покачала головой Ксенька. – Ничего не скажу, муж твой красивый, только…

– Не только, – не сразу, медленно выговорила Мери. Она даже остановилась и, поставив на землю своё ведро, посмотрела на девчонку в упор. – Понимаешь, цыгане меня спасли, когда я с голоду умирала. Маму мою убили тогда, я осталась совсем одна. Идти было некуда. Ты поверь, я вовсе не собиралась оставаться в таборе, но… но так вышло, что осталась. – Она вздохнула, умолкла. Озадаченная её серьёзным тоном Ксенька молчала тоже.

– Ты же видишь, что сейчас творится кругом… – вздохнув, продолжила Мери. – Где сейчас твои родители? Где моя мама? Кто их убил? Такие же люди, тоже русские… Почему? Я не знаю, боже мой… Я не понимаю, что должно сделаться с человеком, чтобы он убил другого! Не на войне, не защищаясь, даже не с голоду умирая… а просто так! А цыгане не убивают друг друга и не предают. Никогда. Здесь, если беда у одного, на помощь сотня прибежит. И… и никогда не бывает брошенных детей и стариков… Но ты всё-таки сто раз подумай! – вдруг нахмурившись, обернулась она к Ксеньке. – Это тяжело – цыганкой быть! Босиком будешь по снегу ходить! Побираться по дворам будешь! И в мороз, и в дождь! Муж кнутом бить будет! Свекровь…

– Свекрови-то повсюду одинаки, – ворчливо перебила Ксенька. – А казаки-то, собачьи сыны, жинок тоже хлещут…

Некоторое время девушки шли молча. Когда впереди уже были видны палатки, Ксенька со вздохом сказала:

– Нам ведь с братовьями деваться-то некуда. Старик ваш, Илья, говорит, что до города нас довезёт и в приют отдаст. А много радости в приюте-то? Да ещё краснюки там… Допытаются, чья мы родня, – ещё и горя огребём! Меришка, попросила б ты, чтоб нас в таборе цыгане оставили, а? Я в долгу не останусь!

– Ксенька, но кто ж меня послушает?

– Я что угодно делать могу! – с жаром продолжала девчонка. – И стирать, и готовить, и шить, всему обученная! А коли надо с вами по дворам канючить ходить – так я готовая!

– Н-ну… надо поговорить с тётей Настей, наверное… – Мери прибавила шагу. Ксенька семенила за ней, подпрыгивая и на ходу взволнованно заглядывая в лицо.

– Да ты не волнуйся! – успокоила Мери. – Сейчас мне некогда… а днём поговорю.

– Спасибо тебе! – обрадовалась Ксенька и что было духу помчалась к табору. Мери усмехнулась, поудобнее перехватила скользкую, нагревшуюся ручку ведра и пошла следом. Как молодая невестка, она должна была успеть поставить самовар до того, как продерёт глаза вся семья.

Вскоре Мери смогла убедиться в том, что племянница белого атамана Стехова всерьёз намерена записаться в цыганки: Ксенька принялась ходить с ними на промысел, отважно оставляя в палатке свои сапожки и шлёпая босиком по замёрзшим лужам. А в Воронеже Копчёнка придумала фокус с золотыми часами, который Ксенька каждый раз отыгрывала виртуозно. Все цыганки восхищались тем, как рыжая раклюшка изображает несчастную сироту и преспокойно выжимает из себя сколько угодно слёз, жалобя нехитрую базарную публику.

– Тебе бы не в цыганки, а в артистки идти! – качала головой Мери. – Я вот так нипочём не сумею!

– Гожусь, значит, к вам? – ликовала Ксенька. Её рыжие, вьющиеся крутыми спиралями волосы, освобождённые из тугой косы, победно вились по плечам и спине, глаза зеленели ещё пуще, ещё погибельней, и Мери видела: эта девочка-казачка освоится в кочевом таборе ещё быстрее, чем она сама. Её братья, оборвавшиеся и грязные, целыми днями носились с таборными мальчишками, крутились возле лошадей и, казалось, тоже думать не думали ни о каком приюте.

* * *

– Вот, Петрович, а опосля будешь ей так давать: тёртый хрен, лук, чеснок и капуста перекислая. Всё это свёклой закидаешь. Только гляди: лук с чесноком воняют шибко, так ты их мелко-мелко… И дёгтем берёзовым сбрызни, чтоб дух перебить. Кажин день нехай жуёт. Черви, мелочь эта, какая осталась, за месяц вылезут. А больших я у ней всех повытащил. – Семён вытер чёрные от дёгтя руки рогожей и пошёл из конюшни. Но лежащая на соломенной подстилке саврасая лошадь – страшно исхудалая, со свалявшейся гривой и проплешинами на холке и возле репки хвоста – жалобно, коротко заржала ему вслед. Цыган вернулся, сел рядом с кобылой и ещё несколько минут что-то тихо втолковывал ей на ухо, поглаживая по впалому боку. Савраска задумчиво, совсем по-человечески – только что не кивая в ответ – слушала его. От дверей за ними внимательно и недоверчиво наблюдал хозяин – плешивый дядька с загорелой морщинистой физиономией и в сдвинутой на затылок будёновке.

– Слушай, цыган, а ну как не будет она всё это жувать?! – встревоженно спросил он, когда Семён оторвался наконец от саврасой и вышел на двор, жмурясь на яркий свет. – Ты ж верно говоришь, дух от чесноку шибкий…

– У меня ведь ела.

– Хех! У тебя она и папоротниковый корень выпила – не задумалась! – ревниво напомнил Петрович. – А этакую пакость и человек не враз выпьет, хоть и для спасенья… И кто ж угадать мог, что это у ней черви! Ведь задыхалась, кашлем уходилась вся, бедная, а я её ж и не трудил почти! Думал уж, всё, конец скотинке, весной на бабе пахать придётся! Вот кабы ты при мне этого гада у ней из-под хвоста не вытянул, я б нипочём не поверил! И ведь подпустила ж она тебя, бессовестная! Не лошадь, а… шалава цыганская!

– Чего зря такую красавицу ругаешь? – усмехнулся Семён, оглядываясь на тёмное нутро конюшни. – Пожди, она у тебя через пару недель очухается, отъестся, ты её вычешешь – и хоть на парад можно будет выезжать!

– И как вы, цыгане, только с ими договариваетесь?..

– А что тут… Кони – не люди, с ними завсегда договориться можно, – задумчиво сказал Семён, посматривая на спускающееся за крыши окраины солнце. – Ну, коль беспокоишься, завтра ещё раз зайду, сам ей чесноку со свёклой дам…

– Уж сделай милость, цыган! – засуетился Петрович. – А я тебе, как уговорено было… и не дензнаками какими, а по совести! Вот, сам взгляни!

Семён взглянул и чуть не присвистнул. Тяжёлый женский перстень старинной работы, с потемневшим золотым кружевом вокруг тёмно-красного, тускло лучащегося изнутри камня, лежал на коричневой, потрескавшейся ладони дядьки. «Ох ты… Меришке бы это надеть! Обрадовалась бы!»

– Липовый, поди? – лениво спросил он.

– Какое!!! – взвился дядька. – И что ты за цыган, коли в стоящих вещах не смыслишь?! На, возьми, поглянь, на зуб спробуй! Мне его с год назад сын привёз… Он тады у Махна был… Настоящее колечко, не думай!

– Ладно, давай. А до кобылы твоей завтра ещё зайду. Тут у вас место хорошее, мы ещё с денёк, может, постоим, – пообещал Семён и, небрежно опустив в карман перстень, пошёл со двора. Настроение было преотличным.

Он уже пересекал пустеющие к вечеру базарные ряды, когда прямо ему в грудь с налёту ударилась тётка с вытаращенными глазами и в сбитом платке.

– Чего ты, гражданка? – удивился Семён. – Спёрла, что ли, чего? Куда несёшься?

– Тьфу на тебя! – отдуваясь, обиделась та. – По себе, цыганская морда, людёв не меряй! А несусь правильно! Там, на площади, беспризорники режутся, так все поразбежались от греха подальше! Того гляди солдаты явются их разгонять!

– Это где? – забеспокоился Семён, прикидывая, что как раз по той самой площади обычно болтаются таборные цыганки и с ними Меришка и как бы ещё не влезла, дурная, в драку… – Бежи дальше, тётка, не до тебя…

Он машинально поправил кнут за поясом и прибавил шагу.

Драка, похоже, в самом деле была нешуточная: над базарной площадью гремели вопли, визг и многоступенчатая, виртуозная брань. Четверо оборванных, зверски ощетинившихся парней окружили кого-то пятого. Голоса его совсем не было слышно, но он, видимо, всё же что-то говорил, потому что парни отвечали ему издевательскими матерными пассажами. Время от времени кто-то из них предпринимал решительный наскок, но тут же, ругаясь, отскакивал обратно. Семён, заинтересовавшись, прибавил было шагу, но сзади его вдруг схватили за плечо.

– Морэ, Сенька, куда тебя?.. – послышался испуганный голос, и, обернувшись, Семён увидел своего двоюродного брата Ваську. Рядом стояли ещё трое молодых цыган с такими же озабоченными рожами. – Тебя недоставало там! Гаджэ дерутся – нам какое дело? Они уж за ножи похватались, совсем вовсе ведь озверелые! И чего им до того солдата снадобилось?!

– Солдата бьют? – подивился Семён. – Да что ж с него взять?..

Он не закончил, потому что «солдат» в это время вдруг неуловимым движением опрокинул наземь одного из беспризорных, тот, захрипев, завалился на бок, и на пыльные камни потекла кровь.

– Вот так, сучонок!.. – послышался хриплый, сорванный голос, от которого Семён вздрогнул. – Кто следующий – подваляй! Ну, яв адарик, джюкло!!![77]

– Ром? – растерянно спросил за плечом Семёна Васька, но тот уже не слышал. Он летел, выпрастывая из-за пояса кнут и на ходу обматывая ремнём руку, в самую гущу драки. Молодые цыгане, переглянувшись, бросились следом.

Побоище закончилось быстро: цыганские парни в минуту раскидали не ожидавших нападения беспризорных, и те, моментально оценив численный перевес противника, смылись в переулки. На залитых кровью камнях осталось шило с выщербленной деревянной рукояткой и длинный матросский нож. Избитый беспризорными цыган навзничь лежал у ступеней лавки, и Семён, наклонившись к нему, негромко сказал: