– Ко мне чужие языки всегда быстро прилипают! – тоже смеясь, объяснил Рябченко. – Когда в Бердичеве стояли у евреев, я через неделю уже с хозяйкой говорил по-еврейски. Ну, как живёте, товарищи? Всё так же по степям ездите?

– Как все – из кулька в рогожку переворачиваемся, святым духом питаемся, – усмехнулась старая Настя. – Слава богу, что и ты здоров. А помнишь, как у меня в шатре одной ногой на том свете лежал? А девки мои тебя выхаживали? Чаёк мой помнишь?

– Ну, уж это, помирать буду, не забуду, – поморщился Рябченко. – Из чего ты его варила, тётя Настя? Бр-р… Жжёная тряпка на керосине пополам с колёсной мазью?

– Ха! Я его своим чайком вылечила, а он морду воротит: «на караси-ине»… – притворно обиделась старая цыганка. – Садись лучше ужинать с нами, Григорий Николаевич! Наварили кой-чего, что бог послал. Уж прости, петь-плясать сегодня не будем тебе. Грешно плясать, когда у людей горе. – Она мотнула головой в сторону дальних крыш. Станица стояла тихая, тронутая вечерними тенями. Такая же тень легла на лицо Рябченко, когда он проследил за взглядом старухи.

– Да… верно, – коротко сказал он, обводя взглядом цыган. Помолчав, вдруг заторопился: – Впрочем, я просто так зашёл… поздороваться со всеми. Мне пора, товарищи.

Но тут цыгане со смехом вцепились в него со всех сторон.

– Да ну?! Куда?! Э-э, нет, начальник родненький, от цыган голодным ещё никто не уходил! А ну, садись сюда, к костру нашему садись! Сейчас ужинать будем! Побудь, побудь с нами, Григорий Николаевич, когда ещё увидимся – бог знает! Мы-то завтра поедем, в дорогу нам надо, да! Сенька, подвинься – расселся, как царь!

– Вот не ждал, что мы снова увидимся, Смоляков, – сказал Рябченко, присев на вытертый половик напротив Семёна. – Мне сказали, что ты дезертировал из вагона вместе со своим вороным.

– Вороной без меня дезертировал, товарищ комполка, – без улыбки сказал Семён. – Вот клянусь вам, сам не знаю, как он умудрился из вагона выскочить. Что значит цыганский конь! И что вы меня всё дезертиром ругаете? Нешто я меньше других воевал? Под Перекопом я, поди, ног не делал, при вас до самого Крыма был!

– Это верно, – подтвердил Рябченко, поглядывая на насторожившегося деда Илью. – Не поверишь, Илья Григорьич, ваш Сенька один ходил на разведку в занятые беляками города! Пройдётся спокойно в цыганском виде по окраинам, осмотрит все укрепления, поговорит с людьми, чуть ли не все пулемёты с орудиями сосчитает – и назад, через перешеек, в свою часть! Ни разу никто и не заподозрил!.. А под Перекопом… Помнишь, Смоляков, когда меня взрывом сбросило с коня?

– Я-то помню, а вот вы, поди, нет. До самого лазарету в себя не приходили, я уж думал – всё… Зря вороной мучается, нас двоих выносит, – по тёмно-смуглому лицу Семёна скользнула едва заметная тень. Дед Илья неопределённо покряхтел, на внука взглянул без всякого одобрения, но тот смотрел в огонь и взгляда этого не заметил.

– Я ещё и в Крыму говорил, товарищ комполка, хватит с меня войны вашей. Цыганам на ней делать нечего. А тут уж, коли мы те места проезжали, где мой табор кочует, уж просто грех было под откос не соскочить! Хотите, вам наша Меришка по старой памяти споёт? Весёлую, так, конечно, грешно нынче, а долевую что ж не спеть? Сбага[44], Меришка!

– Мери, если вы не хотите, то не стоит, – поспешно сказал Рябченко, и девушка невольно улыбнулась. Переглянулась с сидящей у шатра Симкой, и подруги завели на два голоса старую песню:

Ах, с дому радость, ромалэ, улетела,

Да не вернуть её назад.

Знать, судьба моя такая на роду написана…

Глубокой ночью над Доном, высеребрив его излучину и разогнав по берегам туман, взошла луна. Возле песчаной косы по колено в воде бродили цыганские лошади, изредка тихо фыркали, клали морды друг другу на спины. То и дело возле них появлялась то одна, то другая лохматая тень, которая, с минуту понаблюдав за табуном, сонно брела обратно к шатрам. Табор спал, спали дети. У палатки деда Ильи чуть краснели тлеющие угли, изредка обдавая слабой вспышкой света две сидящие фигуры – мужскую и девичью.

– Так вы действительно не уехали с армией Врангеля, княжна?.. – задумчиво спросил Рябченко.

– Товарищ комполка, это уже наконец смешно! – полусердито отозвалась Мери. – Не понимаю, что вас так удивляет. Я ещё год назад говорила вам, что при любом положении вещей останусь здесь.

– Говорили, помню. Но я, признаться, тогда вам не поверил. И когда вы перестанете называть меня «товарищ комполка»? Вы ведь не мой боец!

– Как только вы перестанете называть меня княжной. Уж вам-то как коммунисту даже должно быть стыдно! Только зря пугаете цыган. Я тут давным-давно для всех Меришка. – Она покосилась в темноту, туда, где возле шатра, на раскатанной рогоже, лежал Семён. Оттуда доносилось размеренное сопение, но Мери знала: он не спит.

– Замуж, однако, вы пока ещё не вышли.

– Присматриваюсь. Торопиться мне некуда. – Мери чувствовала на себе пристальный, внимательный взгляд Рябченко. «Отчего он не уезжает?» – с досадой думала она, поглядывая на дальнюю палатку Копчёнки, в которую цыганки затащили приведённых из станицы казачат. Их накормили и уложили спать, но Мери всё же тревожилась оттого, что сама ещё ни разу не заглянула туда. Цыганки шепнули, что Ксенька несколько раз спрашивала о ней.

– Табор уезжает завтра? – вполголоса спросил Рябченко, проследив за её взглядом.

– Да… мы спешим.

– Отчего? Раньше вы подолгу стояли на одном месте. Вы ведь только вчера утром приехали?

– Стало быть, так нужно. Цыганские дела, – пожала плечами Мери. – Но мы все были рады увидеться с вами.

– По-моему, я только наделал переполоху, – усмехнулся Рябченко. Помолчав и глядя через плечо Мери в темноту, спросил: – Табор снимается из-за детей Стеховых?

Мери ответила не сразу. Рябченко напряжённо всматривался в её застывшее лицо с опущенными глазами.

– Кто вам рассказал об этом, Григорий Николаевич? – наконец негромко спросила она. – Донесли в станице?

– Нет, – серьёзно ответил Рябченко. – Просто, если вы собирались это скрыть от меня, цыганкам не стоило вопить на весь берег: «Гаравэньти раклэн, лоло рай явья!»[45] Я действительно хорошо помню цыганский язык.

– Вам надо было идти не на войну, а в дипломатический корпус с вашим знанием языков! – съязвила Мери, всеми силами стараясь скрыть охватившее её смятение.

Рябченко, пропустив насмешку мимо ушей, спокойно продолжил:

– К тому же я своими глазами наблюдал из окна правления, как цыганки вертятся на дворе Замётовой. Да и табор слишком быстро засобирался прочь. Сами видите, здесь только сложить два и два.

– Да, и с арифметикой у вас всё обстоит чудно. – Мери незаметно перевела дух. – Что же теперь, товарищ комполка? Вы прикажете расстрелять этих… белоатаманских выродков? И меня вместе с ними? Ведь это я, а не цыгане, спрятала их, и по моей просьбе табор должен уехать…

– Княжна, кто дал вам право оскорблять меня? – ровно выговорил Рябченко.

Костёр неожиданно вспыхнул, затрещав разломившейся головнёй, вспышка обдала хмурое лицо красного командира. Не дождавшись ответа, он сказал:

– Честное слово, напрасно вы устроили это похищение младенцев. Их всё равно никто бы не тронул. Я бы этого, по крайней мере, не допустил.

– Вот как? – холодно спросила Мери, пряча под мышками предательски дрожащие руки. – Их старшего брата, мать, тётку и бабку с дедом вы превосходно расстреляли вчера утром!

– Во-первых, расстреливал не я, а чекисты товарища Коржанской… – тяжело начал Рябченко.

– Не вижу большого различия!

– Во-вторых, вы знаете, например, о том, что их отец неделю назад в станице Сукровной вырезал семью председателя сельсовета Зорина? И старух, и женщин? Жену Зорина запороли нагайками до смерти! А грудных детей пьяные замайцы попросту покидали в колодец во дворе!

– Ой, боже мой… – ахнула Мери, сморщившись и закрыв лицо руками. – Боже мой, что делается с людьми…

Некоторое время они сидели молча. Мери прятала лицо в ладонях, Рябченко молча, сердито сворачивал самокрутку. Из темноты за ним, приподнявшись на локте, внимательно наблюдал Семён.

– Григорий Николаевич… – наконец прошептала Мери. – Вы ведь… вы позволите табору уехать завтра? Нас не арестуют?

– Разумеется, нет. – Рябченко, всё ещё не глядя на взволнованную княжну, тщательно раскуривал самодельную папиросу. – Мери, у меня и с памятью всё в порядке. Я хорошо помню, чем обязан вам.

– Не мне, а цыганам, товарищ комполка!

– Вам, – с нажимом повторил он. – Это вы меня с того света вытащили! И казаки только из-за вас меня тогда не убили! Так что, Мери… Я бы дал вам уехать, даже если бы у вас под юбкой прятались три взрослых атамана. С усами и пулемётами. Правда, меня самого после этого поставили бы к стенке… И это было бы справедливо.

Мери нервно улыбнулась. Вздохнула, долго сидела молча, глядя на то, как в высвеченной луной воде бродят цыганские кони.

– Вам не смешно, когда вы говорите о справедливости, товарищ Рябченко? – негромко спросила она наконец. – Посмотрите, что происходит сейчас, когда вы наконец разбили и буржуев, и господ. Казаки хватаются за оружие, потому что их дети умирают с голоду, а со дворов вывезена продотрядами последняя еда. С кем вы сейчас воюете, Григорий Николаевич? С женщинами и детьми? С теми самыми людьми, которых вы ещё недавно так пламенно освобождали? Год назад вы уверяли меня, что не стреляли никогда в безоружных людей!

– Мы, Мери, с бандитами воюем, – сдержанно заметил Рябченко. – Я их безоружными не припомню.

– Безоружны их семьи, которые вы берёте заложниками, – глухо сказала Мери. – Я не хочу, право, обижать вас. Я понимаю, что война – это война. Но то, что вы сейчас делаете, отвратительно.

Снова наступило молчание. Рябченко курил, аккуратно стряхивая пепел с «козьей ножки» в мокрую траву, посматривал через реку на чёрные крыши станицы; Мери, обхватив руками колени, молча глядела в гаснущие угли.