Видит бог, он её любил. До темноты в глазах любил эту смешную, красивую – такую чужую – девушку с гордой и открытой улыбкой, с чёрными, как у цыганок, глазами. Семён знал: если Мери выйдет за него, он всё сделает, чтобы она до конца жизни об этом не пожалела. И какое-то время даже искренне верил, что у них всё будет хорошо. И сам не знал, когда, отчего появились у него тяжёлые, не дающие покоя мысли. Мысли о том, что обрадовался он рано и скоро всё это кончится.

Меришка могла сколько угодно строить из себя лихую гадалку, сочиняя сказки про марьяжного короля и злодейку-даму деревенским бабам. Грех спорить, у неё хорошо получалось. Но Семён видел: среди чёрных и глупых таборных девчонок Мери всё равно светится звездой. Чистой и чужой. Он хорошо помнил то раннее утро, когда проснулся в своём шатре от истошных криков снаружи. Голосили, перебивая друг дружку, Дина и Меришка, и по накалу воплей было ясно: с мига на миг девки сцепятся всерьёз. Семён осторожно выглянул из-под края полотнища.

– Да ради бога, Дина!!! Ещё после Маньчжурии, после назначения той возмутительной контрибуции Китаю было понятно, чем всё это закончится! Отец говорил, что, если бы не слушали тогда Европу и Америку, не попустительствовали бы банде Безобразова, ничего бы не случилось! Ну, вспомни эти мерзкие безобразовские прожекты захвата Китая, Кореи!

– Можно подумать, ты это всё помнишь! Ты тогда едва-едва родилась!

– Не помню, ну и что с того?! Это не значит, что это всё неправда! Отец…

– …а Витте и Ламздорф проявили преступную нерешительность! Надо было изыскать возможность надавить на царя! И если бы не «милый друг» императрицы…

– Вот-вот, всегда найдётся тысяча причин! – бушевала Мери, сверкая глазами и то и дело отбрасывая с лица незаплетённые волосы. – И ещё больше сделается глупостей! Почему не вывели вовремя войска из Маньчжурии?! Почему Алексеева отправили в Порт-Артур, ведь все знали, что он сторонник Безобразова и попросту авантюрист?! Зато потом – ура, храбрость русских моряков! Ура, героическая гибель «Варяга»! Ура, гениальность Макарова! Вот словоблудие и всякая восторженная трескотня в России всегда были на должной высоте, нечего сказать! У-у, м-мама дзаглэ…[28]

– Кто – Макаров? – испугалась Дина.

– Ваш царь-батюшка!!! Болван и половая тряпка, прав был отец… Вот уж кто был в самом деле кругом виноват… И не защищай, слушать не буду! Всё заслужил: и Февральскую, и отречение, и…

– Мери, Мери! Екатеринбург, дом Ипатьева он тоже заслужил?! И его семья?!

– Я помню!!! И эта кровь на большевиках останется навсегда! Боже, как же повторяется история всех революций… Помнишь Робеспьера, якобинцев, Марию-Антуанетту и Людовика?.. Но всего этого можно было избежать! А если правитель страны по воле случая не имеет собственной головы, он обязан слушаться тех, у кого эта голова имеется! А не собственную психопатку-жену и её вора-любовника!

– Мери, опомнись, ты говоришь о покойниках! И в каком тоне!

– Наплевать! Всё равно уже ничего не переделать! – Мери решительно улеглась на траву, закинула руки за голову, закрыла глаза. Тихо, но решительно сказала: – Вот ты всё ругаешь Витте…

– Не я, а твой отец, между прочим! Ты сама рассказывала!

– Пусть так. Но согласись, что, если бы не его гениальные способности дипломата, мы бы остались тогда без всего Сахалина и выплачивали к тому же огромную контрибуцию! Не зря же Витте за Портсмутский мирный договор графом пожаловали! Да к тому же… – Внезапно Мери умолкла на полуслове: из соседнего шатра выползла заспанная цыганка и, бурча, принялась греметь котелками. Покосившись на неё, Мери вновь повернулась к подруге и негромко заговорила на незнакомом, странно картавящем языке. Дина ответила ей, и бурная политическая дискуссия – теперь уже вполголоса – возобновилась.

«По-заграничному, что ли?..» – ошалело подумал Сенька. Некоторое время он ещё прислушивался, но на русский обе девушки больше не перешли.

Семён долго сидел в шатре, не двигаясь и бездумно следя за тем, как розовый солнечный луч подползает под мокрое от росы полотнище. Затем поднялся и пошёл к лошадям.

А ночью, сидя в темноте палатки рядом с испуганной Диной, он тихо и убеждённо говорил ей:

– Скоро Крым. Господа ваши там. Меришка своей у них будет. Она может и в ресторан, и в больничку пойти работать. На должность грамотную любую… Ей ведь там место, а не в таборе. Сюда её как щенка в прорубь кинули, деться было некуда… что с того, что она до сих пор лапками загребает?

– Да зачем же ты ей совсем не веришь?! – Дина плакала навзрыд, вцепившись в рубашку брата. – Она ведь любит тебя, чёрт бессовестный! Как же ты можешь уйти сейчас?

– Ну так и я её люблю, – спокойно сознался он. – И что с того? Меришке эта жизнь наша к чему? Ничего здесь такого нет, что вам с ней надо. Я вот утром слушал, как вы с ней говорите про всякое учёное, про контру…букцию… и ни черта не понимал! Ничего! Она же за меня выйдет – через месяц с тоски сдохнет! Она-то не понимает ещё, а ты?!

Дина молчала, и Семён знал: она всё понимает.

– Я знаю, что Меришка мне не врёт! Она и врать не может, у неё всё на лице тут же светится! И это не потому, что она ракли! Раклюхи-то тоже разные бывают! Вон дуры деревенские, которым вы гадаете, за всю жизнь ничего лучше самовара не видали! А она… и ты… Кабы не война, разве бы вы сюда жить пришли?!

– Никогда! – подтвердила Дина.

– Ну вот… Здесь же ни книжек, ни тиятра вашего, ни разговоров умных… Одно знай: торбу на плечо и – под заборами канючить! Таборные бабы всю жизнь так живут, они другого не знают. А возьми их из-под телеги да в город засунь – на стену с тоски полезут. И Меришка через полгода как собака на луну взвоет. И что? И что тогда, я тебя спрашиваю?! Что я ей – когда я двух букв не сложу? И ничего такого не знаю, что она знает. Что с нами станется тогда? Лучше и не начинать… всем легче окажется. – Семён мягко отстранил от себя Дину, потянулся, поглядел на светлеющую полоску под краем шатра. – Светает скоро, пхэнори. Мне пора. В Крым приедете – идите с Меришкой к господам. Пошли вам бог счастья. Да не реви ты, дура! Сама после увидишь – правильно так…

На ту пору в таборе оправлялся от раны краском Григорий Рябченко: цыгане нашли его с пробитой грудью в степи. Красного командира Семён безмерно уважал и обещал проводить до своих. Вдвоём на рассвете они покинули табор и вскоре, миновав все опасности, прибыли в расположение красных частей. Теперь Семёну можно было покинуть полк. Но он остался.

Что берегло его на этой войне? Цыганское глупое счастье, молитвы бабки, дедов крест на шее? За весь год бешеных боёв в Таврии и даже во время мясорубки на Перекопском перешейке Сенька не получил ни одной царапины. Когда в захваченном Крыму начались повальные аресты и расстрелы, он понял, что делать ему в Красной армии больше нечего, и ушёл бы, если бы не внезапный приказ всему полку передвигаться на Дон для подавления казачьих восстаний. Прикинув, Семён понял, что табор деда – если он уцелел в этой красно-белой заварухе – как раз должен был в это время мотаться между Доном и Кубанью. Он решил добраться до донских степей вместе со своей частью, а уж там, тайком покинув эшелон, идти разыскивать родню. Так бы всё и было, если бы в теплушку не вскочил этот кишинёвец с Симкой в охапке. Что ж… Даже лучше получилось. Хоть не успела дура-сестрица жизнь себе разломать. Ничего… В себя придёт, опамятуется – ещё спасибо скажет.

Но вот чего Семён в самом деле не ждал – того, что Меришка окажется здесь. Бабка сказала: «Она тебя дожидалась». Его? Сеньку? Обычного безграмотного парня, которых в любом таборе пруд пруди? Он не мечтал об этом. Даже думать о таком себе не давал. Со снами, конечно, ничего не поделать было… Но они, к счастью, снились редко.

…Но если Меришка ждала его, то почему, едва увидев, кинулась прочь?

Месяц вошёл в облако. Серебристый туман на холмах потускнел, из степи длинными клиньями потянулись тени, река потухла. Семён приподнял голову. Он знал: Меришка там, в глубине шатра, откуда доносится негромкий шёпот. Сидит там с Симкой, сидит с самого вечера, не вышла даже к костру поужинать… Чёрт их разберёт, это бабьё, сами не знают, чего хотят… Вот какого лешего она там приросла?! Сенька снова лёг навзничь, вытянулся, окунув лицо в холодную, мокрую от росы траву. Сердце стучало, как ошалевшие часы, кровь билась в виски. Что толку врать самому себе… разве не о ней он думал весь этот проклятый год? Сколько раз Семён видел во сне, как Меришка сидит возле палатки в рваной юбке, скрестив по-цыгански ноги, сколько раз, просыпаясь, чертыхался, гнал от себя эти мечты… Разве не затем он ушёл из табора, чтобы больше никогда не видеть её – не видеть, как она уйдёт к своим, уйдёт навсегда, потому что здесь она всем чужая… Но чужая ли? Полтора года в таборе – и совсем стала цыганка. Парни сватают её, говорят, хорошая добисарка, красавица, плясунья… никому не дала согласия. Ждала его? Так вот он, здесь! Валяется, как последний дурак, у костра, когда давно пора спать, прислушивается к её шёпоту в палатке. Что она, чёрт возьми, делает там с Симкой?! Сколько можно чесать языками?! Семён мрачно засопел, перевернулся на спину и закрыл глаза, собираясь заснуть – назло проклятой девке – любой ценой.


– Боже мой, да как же это? Как это можно?.. – горестно прошептала Мери, вновь и вновь ощупывая састэра на Симкиных ногах, словно от её прикосновений тяжёлое кованое железо могло исчезнуть. Путы были замкнуты через колесо телеги, которую на ночь закатили под шатёр. – Да зачем же они так с тобой?..

Симка не отвечала подруге: она горько, безутешно плакала, уткнувшись растрёпанной головой в колени.

– Всё… равно… всё… равно… он… за… мной… вернётся… Я… знаю… знаю…

– Конечно, вернётся… Конечно, придёт, Симочка, куда же он денется… – шептала Мери, у которой от острой жалости сжималось сердце.

У Мери неплохо складывались отношения с таборными девушками – этим чумазым и смешливым народцем, который был горазд и на пляску, и на песню, и на каверзу. Княжну-раклюшку цыганочки не обижали. К тому же никто лучше Меришки не мог рассказывать страшные и любовные истории вечерами у костра. Таборным девчонкам и в голову не приходило, что городская подружка попросту пересказывает им прочитанное в гимназические годы: и Гоголя, и Пушкина, и Крестовского. Мери нравились эти задиристые, оборванные девочки, она искренне старалась наладить с ними дружбу, но по-настоящему близка стала только с Симкой. Та была моложе на четыре года, но из-за своей задумчивости казалась взрослее. Цыганочки иногда беззлобно подсмеивались над этой большеглазой молчальницей: «Глядите, опять наша Симка в небеса вознеслась! Дыкхэн-дыкхэн[29], чяялэ, – и не слышит ничего! И не мигает даже! Эй! Симка! Очнись-пробудись! Да что ты там видишь-то?! Божья пятка с облака свесилась?!» Симка и в самом деле могла подолгу сидеть неподвижно, глядя на волнующиеся под ветром волны травы, на медленно идущие по небу громады облаков, на тени от этих облаков, бегущие по пыльной дороге. На шутки подруг она не обижалась, лишь вздрагивала, словно разбуженная, хмурила широкие «смоляковские» брови и отворачивалась. Симкина мать сошла в могилу от грудной болезни год назад, отец умер ещё раньше, и сироту воспитывала бабка Настя. И гадать, и просить Симка умела неплохо, но ещё лучше разбиралась в травках и корешках, которые всё лето собирала по лесам и косогорам, а потом ими более-менее успешно лечился весь табор. Симке ничего не стоило полдня проходить по лесу в одиночестве и вернуться на таборную стоянку обвешанной пучками листьев и ветками с ягодами. Всё это «сено» они с бабкой потом разбирали и сушили, развешивая по жердям шатра.