К счастью, казак не пошёл искать его, Беркуло услышал только последнюю яростную тираду: «Щоб ты сдох, пёсий сын, всю кровь повыпилы!!!» – и скрип отъезжающего воза. До темноты он просидел на дне оврага, кое-как замотав раненую руку разодранной на полосы рубахой и немного напугавшись тому, сколько вытекло крови. Потом смолкли птицы, на овраг навалились сумерки, в тишине отчётливо стало слышно журчание ручейка, из которого Беркуло время от времени жадно пил и мочил повязку. В изрезанном ветвями ракитника сиреневом небе появился молодой тонкий месяц, с любопытством заглянувший в овраг и заливший его склоны беловатым светом. Остро, горько запахло гусиным луком и цветущей полынью. Втягивая этот запах и машинально зажимая ладонью ещё кровоточащее плечо, Беркуло заснул.

Проснулся он уже за полдень и сразу же заметил, что повязка насквозь пропиталась кровью. Чертыхаясь, Беркуло снял её (плечо горело огнём), кое-как завязал рану остатками рубахи, долго пил из ручья. Проверил сумку с золотом и биноклем. Она была рядом, и Беркуло немного успокоился. Надо было, хочешь не хочешь, выбираться на дорогу.

Из оврага он вылезал, казалось, целую вечность. Голова шла кругом, отчаянно тошнило, плечо дёргало такой болью, что темнело в глазах. Идти оказалось и вовсе невмочь: через каждую сотню шагов приходилось присаживаться на обочину, и с каждым разом всё труднее было заставлять себя подниматься и шагать дальше. Но Беркуло почему-то был уверен, что если он сойдёт с дороги и ляжет в траву отдохнуть, то не встанет больше. Он не ощущал идущего времени, не мог заставить себя поднять голову, чтобы взглянуть на солнце, и боялся даже думать о том, что с ним будет ночью. Руки он уже не чувствовал, но ноющая, тяжкая боль разлилась по всему телу, и Беркуло знал: наутро он, скорее всего, уже не встанет из молодой травы.

Понемногу спала жара, снова спустились сумерки, потянуло свежестью, и Беркуло понял, что если ему не чудится, то рядом река. Дойти бы… дойти, напиться перед смертью холодной воды – а там уже и всё. Сквозь бухающий в виски жар ему послышались вдруг звонкие крики: «Ромалэ! Ромалэ!»

«Цыгане?..» – удивился он, теперь уже точно уверенный – бред… Он едва успел сказать им несколько слов. А потом земля, качнувшись, ушла из-под ног, вечерний свет погас, рванулся куда-то за спину месяц – и навалилась тьма.


– Дэвла, Меришка, ёв дыкхэл пэ мандэ![14] Ай!

– Кай, со ту? Ёв совэл![15]

– Да мэ тукэ ракирава – дыкхэл! Ай, мэ дарав![16]

– Дылыны, со дарэса?! Схал ёв тут? Побэш лэса, мэ акана…[17]

Голоса были молодые, девичьи. Беркуло с трудом разлепил тяжёлые веки и успел увидеть только взметнувшийся пёстрый подол: одна из цыганок выбежала из шатра. Беркуло посмотрел на оставшуюся девчонку, безуспешно стараясь улыбнуться, чтобы не напугать её ещё больше. Полотняная крыша шатра была розовой от заката, и лучи позднего солнца, светя в спину девушке, пронизывали её распущенные тяжёлые волосы. Лицо девчонки было загорелым, худым, на длинной шее, в ямке, билась жилка. Из-под мохнатых, подрагивающих, как живые, ресниц внимательно, чуть испуганно смотрели тёмные глаза.

«Как на нашу Кежу похожа, дэвла… – было первым, что пришло ему в голову. – Только глаза чёрные…» Вслух же Беркуло спросил:

– Как тебя звать?

– С-сима… – с запинкой пробормотала девушка. Смутившись от его пристального взгляда, затеребила в пальцах пушистую прядь волос, пробормотала: – Тебе больно, да? Сейчас бабушка придёт, поможет…

Беркуло молчал, чувствуя: что бы он ни сказал ей сейчас, всё будет не то. Даже улыбаться не решался, видя, что девчонка на самом деле его боится. Но она и не убегала почему-то, и Беркуло вспомнил, что та, другая, велела ей сидеть с ним. «Подольше бы они свою бабку там искали, что ли…»

Но старуха пришла быстро, начала, бурча, раскладывать на полотенце сухие пучки трав и корешков, и Симка выскочила из шатра так, словно за ней волк гнался. Беркуло понадеялся – может, потом заглянет… Но вместо Симки явился старик, который, положив рядом с Беркуло его сумку с монетами, биноклем и «наганом», принялся осторожно расспрашивать гостя о его приключениях. Беркуло по возможности говорил правду, понимая, что дед волнуется за свою семью. Старик, видимо, почувствовал это и ушёл успокоенный.

Из-за него табор съехал с прежнего места, но зато на новой стоянке оставался целую неделю. Беркуло лежал в шатре, дивясь тому, как забавно он устроен у русских цыган: растянут широко, как крылья большой птицы, полотнища не доходят до земли, словно палатка парит над травой и вот-вот взлетит в небо. Ухаживали за ним бабка Настя и её не то внучка, не то дочка Меришка, совсем молодая, с резковатым, красивым лицом, которая перевязывала его руку так ловко и небольно, словно настоящий доктор.

Заняться было совершенно нечем. Беркуло даже заскучал, но подниматься и трогаться в путь бабка с Меришкой ему запретили напрочь, уверяя, что затянувшаяся было рана сразу же откроется. Рисковать Беркуло не хотелось, и он послушался. Подолгу спал в шатре, зарываясь лицом в мягкие, пахнущие степной травой подушки и получая острое наслаждение от безопасности. Слушал, как перекликаются в весеннем небе птицы, как галдят дети, как переговариваются цыганки на едва понятном ему языке, как они поют незнакомые, протяжные песни, каких никто не пел у них в таборе. И каждую минуту готов был притвориться спящим. Потому что та девчонка с длиннющими ресницами входила в шатёр, только убедившись в том, что глаза у гостя закрыты.

Поначалу-то в палатку совали носы все, кому не лень: дети, молодые девчонки, цыганки постарше, даже взрослые мужики. Беркуло усмехался про себя: ишь как всполошились, лошадники, – настоящего рискового цыгана, поди, никогда в жизни не видали. Он знал, что другие цыгане не любят и боятся их, кишинёвцев, за их опасные дела, за то, что они не знают никакого занятия, кроме краж. Но вскоре любопытство спало, таборные перестали заглядывать в шатёр, и только Симка прибегала то и дело: что-то взять, что-то положить, убрать, передвинуть… Но, если он пытался заговорить с ней, девчонка отвечала сквозь зубы и выскакивала из шатра, схватив первую попавшуюся тряпку. Вскоре Беркуло понял, что разумнее всего будет изображать глубокий сон, и теперь при каждом появлении Симки спал изо всех сил. И преспокойно смотрел из-под полусомкнутых век, едва удерживаясь от улыбки, как девчонка кружит по шатру, осторожно посматривая на храпящего гостя, и подолгу смотрит на него своими чёрными глазищами. Как же на Кежу похожа, в который раз думал Беркуло, и озадаченный, и польщённый, и немного растерянный от этих девичьих взглядов, которых никогда прежде не было в его жизни. Совсем Кежа, только моложе… Да и красивее, чего уж там. И ничья пока ещё. Забрать её, что ли, с собой? Но, подумав так, Беркуло только усмехался: пойдёт она, как же! Зачем ей связываться с кишинёвцем? Чтобы всю жизнь дожидаться его из тюрьмы? Кишинёвки могут, они другого не знают, а русские цыганки привыкли, что мужья-барышники всегда при них. Если Симка с ним пойдёт – только мучиться всю жизнь будет. А мучений этой девочке с тёмными большими глазами, с тонкими руками и тяжёлой копной волос Беркуло не хотел.

Всё-таки он не выдержал. И однажды, тёплым и сырым вечером, когда степь дышала недавно прошедшим дождём, Беркуло встретил Симку, сидя на перине со своим биноклем в руках. Он слышал, конечно, как подкрадывалась к палатке девчонка, но прикинулся напрочь оглохшим, с озабоченным видом вертя в пальцах чёрный блестящий прибор. Расчёт Беркуло полностью оправдался: Симка ахнула от любопытства и впилась в бинокль взглядом:

– Что это у тебя?!

– А-а, девочка… – Он поднял глаза. – Это, знаешь… такая штука для войны.

– Она стреляет? – испуганно спросила Симка.

– Нет, для другого. Чтобы видеть далеко.

– Врёшь… Как это можно? – недоверчиво сощурилась она, чуя подвох и держась на всякий случай поближе к выходу из шатра.

Беркуло усмехнулся:

– Хочешь, дам посмотреть?

Девушка колебалась, поглядывая то на бинокль, то на выход из палатки, то на абсолютно невинное лицо Беркуло, который жестом пригласил её сесть рядом. На его счастье, около палатки сейчас не крутилось никого из цыган: все столпились у соседнего шатра, где готовилась на костре еда. Симка глубоко вздохнула и осторожно – готовая в любой момент подхватиться и вылететь из шатра – присела рядом.

– Куда надо смотреть? Ты не врёшь? Побожись, что она не выстрелит!

– Да умереть мне… Держи.

Он показал, куда нужно заглядывать, и направил бинокль на большую дыру в полотнище шатра. Сквозь прореху розовело вечернее небо, которое пересекала лёгкая вереница журавлей. Симка посмотрела на них и ахнула, чуть не выронив бинокль:

– Дэвлалэ! Ой, божечки, как же это, ой!!! Ой, вот же они… журавли… Ах, как красиво!

Она жадно припала к биноклю, ведя его за улетающими птицами… А Беркуло вдруг почувствовал, как темнеет в глазах оттого, что Симка внезапно оказалась так близко, что широкий, продранный на локте рукав её красной кофты лёг на его руку. Горьковатый, свежий запах её ещё влажных от недавнего дождя волос ударил в голову так, что на миг остановилось дыхание. Уже ничего не соображая, Беркуло потянулся к Симке, тронул мягкие чёрные пряди, коснулся их губами и…

– Ай! Да чтоб тебя!!!

Сильный толчок в грудь отбросил его на перину, немедленно отдался в едва зажившую руку, и Беркуло взвыл от боли. Бинокль упал на подушку возле него, а Симки уж и след простыл: только грязные пятки мелькнули да ветром метнулась ему в лицо песня, которую пели у костра цыгане. Беркуло закрыл глаза, зажмурился. С тоской подумал, что теперь Симка больше не придёт. Не придёт совсем – а ему со дня на день нужно уходить отсюда. И куда он коней погнал, зачем полез её целовать, дурак… Забыл, что она цыганка, что так нельзя? Расскажи она обо всём своим братьям или деду – его в лучшем случае выкинут из табора. Про худший даже и думать не хотелось – с подбитой-то рукой и незаряженным «наганом»… Эти цыгане, конечно, раненого убивать не станут… Но всё равно ничего хорошего не получится. В глубине души Беркуло понимал, что Симка никому ничего не скажет, чтоб не пришлось самой объяснять, что она делала в шатре наедине с чужим взрослым цыганом. Никому не скажет, глупая… Но и не придёт больше.